Новости   Доски объявлений Бизнес-каталог   Афиша   Развлечения  Туризм    Работа     Право   Знакомства
Home Page - Входная страница портала 'СОЮЗ'
ТВ-программа Гороскопы Форумы Чаты Юмор Игры О Израиле Интересное Любовь и Секс



 Главная
 Правление
 Новости
 История
 Объявления
 Фотоальбом
 
 Статьи и фото
 Интересные люди
 Работа объединения
 Форум
 ЧАТ
 
 Всё о культуре
 Гродненская область
 Могилевская область
 Наши друзья
 Витебская область
 ОТЗЫВЫ О НАШЕМ САЙТЕ (ЖАЛОБНАЯ КНИГА)
 Гомельскя область
 Брестская область
 НОВОСТИ ПОСОЛЬСТВА БЕЛАРУСИ
 Минская область
 Ссылки
 ВСЕ О ЛУКАШЕНКО
 Евреи г. Борисова
 Евреи Пинска



Поиск Любви  
Я   
Ищу  
Возраст -
Где?








Иегуда (Эрнст) МЕНДЕЛЬСОН - (Воспоминания об отце) - 2
На почтамте в Остии

Пожилой, седой, бритый мужчина пристально смотрит на обернувшегося к нему бородатого человека в очках. Они, как в оцепенении или как в замедленной киносъемке, оценивают друг друга. Непонимание, удивление и в то же время предчувствие чего-то необычного отражается на напряженных лицах. Легкое движение: один к другому, и опять – остановка.
-Он или не он? Не может быть!… Но до чего же знакомое лицо… Неужели это все же он?!.

В 1980 году меня послали от Сохнута в Италию работать с «прямиками». Прямики – советские евреи, которые через Вену, а потом через Италию, по израильским визам пытались проникнуть в разные страны: Америку, Канаду, Южную Африку, Австралию и пр. Эти похождения, вернее, ожидание на разрешение въезда, у них занимали до года и более. А пока они жили в Италии: Ладисполи и Остии. Я был в Остии, курортном приморском пригороде Рима, и в отличие от других посланцев из Израиля, вообще не пробовал даже их соблазнять Израилем. Так как я уже начал делать «тшуву» (Возвращение к Истокам) и даже носил вязаную кипу, то старался им передать те крупицы иудаизма, которыми тогда владел. Работал с ними днем и ночью, и, к сожалению, даже и не использовал случай, чтобы попутешествовать по Италии. Читал им лекции, рассказывал о жизни, проводил массовые сеансы гипноза, рисуя им живые картины моего прекрасного Израиля.
Я оставил Лею на последних месяцах беременности под «катюшами» в Кирьят-Шмона, да к тому же в Израиле разразился биржевой кризис. Лея попала в больницу с высоким сахаром в крови, дети остались в Кирьят-Шмоне с моей мамой (их тогда, вместе с Саликом, было пятеро малышей), и я срочно должен был покинуть Италию с ее «прямиками».
Но вот, что там начало происходить. Вначале я случайно встретил семью наших бывших соседей по Речице. Кажется, Дубровские. Их отец разъезжал по деревням и собирал все, включая металлолом. Это было не просто для пожилого еврея, особенно в антисемитских белорусских деревнях. Не раз его подвергали и побоям. Их мать, Генда, растила трех детей от первого брака и еще много – от второго. Я встретил Нину, их вторую дочь, с семьей: муж и двое высоких крепких парней. Радость была неподдельной, и я старался им помочь, чем только мог. Мы много вспоминали о Речице, о наших родных, о той жизни.
Я изредка звонил в Израиль и ежедневно писал им пространные письма. Получал письма на адрес какой-то приморской гостиницы, а отсылал их с почтамта Остии. Будучи врачом, я захватил с собою кое-какие врачебные инструменты: для измерения артериального давления, градусники, стетоскоп, неврологический молоточек, отоскоп и пр. Все это было у меня всегда под рукой в большом кожаном портфеле.
Так вот я стоял на почтамте в очереди, чтобы наклеить марки и отослать накопившиеся письма. Вокруг в основном были «русские» люди, разговаривавшие на родном им языке. Меня некоторые из них знали. Вдруг подходит какой-то мужчина, вероятно, бухарский еврей, и начинает рассказывать, что его жена в очень тяжелом положении, чрезвычайно высокое давление. Итальянские врачи не облегчили ее состояния, и, может быть, я соглашусь осмотреть ее и постараюсь помочь. Моя очередь приближается к окошечку кассы, мужчина все объясняет мне, я находился в большом напряжении.
И вдруг сзади из очереди крик: «Додик!»
Я был мужчина 43-х лет, довольно стройный и с окладистой, тогда темной бородой. На голове была вязаная кипа, по поводу которой офицер безопасности из Израиля убеждал меня сменить ее хотя бы на каскет из-за множества террористов-палестинцев, заводнявших русско-арабский базарчик на берегу моря. Простые итальянцы из-за этой кипы принимали меня за какого-то важного представителя Ватикана. Те тоже (различить!) носили розовые вязаные кипы, только лица их были начисто выбриты…
Я был всеми уважаемый врач, посланец Израиля…
И вдруг сдержанный крик из почтовой очереди: «Додик!»
Так всегда звали моего отца. И даже уже взрослым дети его звали «дядя Додик». По спине у меня пробежали мурашки. Я понял, что кто-то зовет именно меня именем отца. Я обернулся и увидел в очереди седого человека среднего роста, который был мне незнаком. Все это происходило в доли секунды. Когда я повернулся к нему, на его напряженном лице вдруг выразилось облегчение и он, бросившись ко мне, продолжал: «Эрик! Ты же Эрик… Как же ты похож на отца. Я вначале страшно испугался. Ведь Додик давно уже умер, а я его вижу сейчас наяву, правда, в очках и с бородой…»

Недавно после вечерней субботней молитвы в синагоге ко мне подошли две наши знакомые женщины, и обе в один голос сказали, что мы со старшим сыном Давидом (тоже Додиком!) ужасно похожи: «Та же фигура, даже те же движения при молитве».

И опять скачок через двадцать лет…

Я вдруг вспомнил, как бы через туманную завесу, когда вдруг всё постепенно проясняется. И откуда только это может придти? Недаром до 95-96% серого вещества головного мозга остаются не востребованными.

-Зяма!..
Мы бросились друг к другу, крепко обнялись, расцеловались у всех на глазах, и слезы застлали наши глаза. Это оказался речичанин Зяма Дриц, друг моего отца, с которым они долгое время работали в деревне, в столовой, чтобы содержать свои семьи.
Я разрываюсь на части: там беда, надо помочь женщине в гипертоническом кризе, а тут – я встретил друга отца. Зяма слышал обращение ко мне мужа больной и тут же сказал, чтобы я продолжал делать то, что мне нужно, он же будет со мною. Скорым ходом, бросая отдельные фразы на ходу, мы добрались до какой-то съемной квартиры. На низкой тахте лежала полная пожилая женщина в полусознательном состоянии. Когда я ей измерил давление, цифры были следующие: 240 на 140. Лекарства, которые дали итальянские врачи, ей вовсе не помогали. У меня никаких медикаментов не было. Но нужно было спасать человека. Я туго перетянул ей обе ноги жгутами из полотенец и иглой стал выпускать венозную кровь (кровопускание)… Короче, с Б-жьей помощью мне удалось ее спасти. Зяма все время был возле меня.
Они с женою ждали разрешения на въезд в Австралию к дочери Дине, близкой подруге моей (младше на 18 лет!) сестренки Белочки.
Потом мы постоянно общались с Зямой, много вспоминали об отце. Он приходил ко мне в гостиницу встречать со мною Субботу, иногда ходил со мною в синагогу, миньян для приезжих израильтян.
Встреча с Зямой была уготована мне В-вышним только для одной цели. Как я уже говорил, я ничего не знал о военном прошлом отца, как-то мимоходом услышал, когда они шептались с матерью, что, вроде бы, отец был в плену. Еврею, побывавшему в плену у немцев, обычно был один конец через СМЕРШ (Смерть Шпионам!) – расстрел. Как отец попал в плен, как выжил, как потом остался в живых в советских лапах, все это было покрыто плотным туманом. Оказалось, что Зяма тоже был в плену. С отцом они были друзьями, несколько лет работали вместе в деревенской столовой, единственные там евреи. Немало чарок выпили вместе, немало чего вспоминали из общей судьбы. Все немногое, что я знаю – из коротких рассказов Зямы.
Очень надеюсь, что когда с Б-жьей помощью напишу эту книгу, то разыщу Зяму Дрица (до 120) в далекой Австралии, и тогда, может быть, он еще что-то напишет мне из воспоминаний об отце.

В плену

Ему было 26 лет. Блондинистый, с прямым «римским» носом, голубоглазый - он не был похож на типичного еврея. В армии его звали не Давидом, а Даней. Немцы сузили кольцо окружения, загнав их в лес. Не было выхода, и небольшая группа солдат (офицеры посрывали знаки отличия, уничтожили документы) были захвачены врагом. Их гнали полуодетых, часто разутых по осеннему лесу. Брели, спотыкаясь о корни деревьев, скользя по опавшим листьям и слежавшейся хвое. Ждали выстрелов в спину. Более крепкие пленные помогали слабым и раненым. Отец, довольно хорошо знавший немецкий язык, шепнул своему другу Васе, что их гонят в какой-то домик лесника. Это приободрило пленных. Поздним вечером их подогнали к избушке, всех загнали туда и заперли. Было холодно, сруб был пустой, никакой подстилки, никаких признаков еды. Единственное маленькое, не застекленное оконце под потолком избы еле пропускало лунный свет, который освещал повалившихся на пол пленных. Они уже не ели несколько дней, оборванные, босые, истощенные, некоторые из них раненые и контуженные. Храп, стоны, выкрики среди ночи. Он не спал. Ведь завтра немцы проверят и обнаружат, что он не только командир, но еще и еврей. А это верная смерть. Убежать невозможно. Через окошко невозможно даже высунуть голову. Дверь заперта и еще припёрта снаружи колом. Вокруг леса Беловежской пущи. Голова после контузии, как бы ватная, тяжелая, тупая боль наполняет ее. Еще трудно ясно говорить, и он не все слышит.
Вспоминается Мерочка. Где она сейчас, сумела ли вырваться, бежать. Что с Эриком, Зиночкой? Страшные видения заполняют мозг, кружатся в тяжелой голове. Что будет завтра? Неужели вот так, ни за что погибнуть? Больше никогда не увидеть жену, маленьких детишек – комочков его жизни? Что делать? Если есть Высшая Сила, то спаси, дай еще пожить, отомстить, вырастить детей!..
Он несколько раз подходил к окошку, карабкался по скользким бревнам сруба наверх, но только с огромным трудом мог втиснуть в прорезь голову. Как не хочется умирать, уйти из жизни, даже не отомстив гитлеровцам. В голове мелькает мысль наброситься на них, попытаться хотя бы одного увести с собой. И вдруг чья-то легкая рука легла на плечо.
-Вася?
-Даня, я знаю, что ты еврей, но никому не скажу. Ты должен выжить. Вот если бы все евреи были такими…
Я постараюсь тебе помочь. Мы еще отомстим этим гадам…
Василий тихонько отполз на свое место.
-Слава Б-гу, я не один. Есть друг. Правду говорят, что друг познается в беде. Но что же делать? Постараюсь заснуть и набраться сил, ведь завтра предстоят испытания на саму жизнь…
Остаток ночи промчался в полубреду. То ли что-то мерещилось, то ли последствия контузии. То мелькало родное лицо супруги, то милые, далекие, забытые мордашки детей.
Ранним утром, как только стало светать, раздался топот подкованных сапог, немецкий говор, прерываемый тяжелой деревенской белорусской речью. К избушке приближался отряд немцев в сопровождении двух полицейских белорусов, одетых в полувоенную форму без знаков различия и вооруженных трофейными русскими ружьями. Послышались удары сапог, выбивавших кол из-под двери, затем скрип ключа. Замок не поддавался, и пришедшие нервничали и ругались, проклиная доисторическую русскую технику.
Наконец дверь со скрипом открылась. На пороге стояли два немца, вооруженные автоматами и один полицейский-переводчик.
-Быстро поднимайтесь! Выходите по одному. Каждый должен при выходе спустить штаны ниже колен.
-Это конец, - подумал Давид, - сейчас увидят, что я обрезанный, и тут же прикончат. Что делать? – бешено металось в мозгу.
-Я их задержу, а ты лезь в окно, - шепнул ему Вася.
Он не успел ничего ему ответить, да и оставались секунды. Пленные по очереди выходили из темноты через дверной проем, светившийся на фоне утренней зари. Прямоугольник двери был как выход в иной мир, полный света, радости, жизни… Пленные нехотя спускали штаны и после осмотра исчезали за дверью.
-Спаси меня, спаси, спаси! – мелькало в мозгу. С невероятной скоростью он забрался по скользким бревнам к оконному проему, протиснул голову наружу. Его широкие плечи не входили в окно. Так никогда он и не понял, как всё же сумел вставить их в прорезь и потом медленно, как змея, вылезающая из своей старой кожи, по миллиметру стал ввинчивать свое тело в оконце. Руки свисали, тело было стиснуто так, будто грудная клетка вот-вот должна лопнуть, расколоться. Нечем было дышать, но продвижение продолжалось. Время, казалось, остановило свой бег.
Боль, удушье, страх смерти…
Что происходило у двери, он так никогда и не узнал. Только слышал, как Вася начал что-то говорить, странно болтать, потом раздался его несуразный смех. Немцы и полицай торопили его, угрожая, что если он действительно сумасшедший, то кончат его на месте…
Все продолжалось считанные минуты, но ему это казалось вечностью. Вася паясничал, немцы и переводчик бесновались, ругались, требовали от того освободить место для осмотра следующего.
Плечи и тело сами по себе методично просачивались через оконный проем, как будто неведомая сила ввинчивала их. Вдруг раздался выстрел и предсмертный крик тяжело раненого человека. Тело Давида, потеряв равновесие в прорези оконца, вывалилось наружу. Падение нелегкого тела было заглушено эхом выстрела и нечеловеческим криком.
Он упал на голову и, видимо, на какое-то время потерял сознание.
Опомнился, когда увидел себя бредущим по лесу. Ни лесной избушки, ни солдат, ни пленных. Солнце уже взошло, в кронах чирикали птички, в лесу было достаточно тепло. Больное тело медленно выходило из того состояния сжатости, как бы расправлялось. Трещали грудь, ребра, спина и бока, страшно болело в паху. Голова была как раздутая и наполненная неземной болью, тяжестью, шумом. Он не мог понять, от падения ли это, контузии или от пережитого.
-Я – жив. Слава Б-гу, я, кажется, жив! А что стало с другом? Вася, милый мой, неужели они тебя убили? Я никогда не забуду того, что ты сделал для меня. Я отомщу им и за тебя…
Он не помнил, сколько времени, а может быть, сколько дней брел по лесам. Сознание периодически пропадало, как будто были провалы в памяти. Было очень холодно, ободранные ноги горели, все мысли были заняты едой. Что-то жевал, слизывал капли утренней росы. Помнит, как набрел на ручеек, который привел его к какому-то озерцу. Жадно, долго и много пил. Набрал воды в валявшуюся неподалеку проржавевшую банку из-под консервов. Долго отмачивал в воде израненные ноги, а потом тяжелую, шумящую голову. Опять что-то жевал, может быть, находил какие-то ягоды и грибы. Потом оказался на опушке леса, где в полукилометре стояли одинокие домики лесной деревушки.
Жажда иссушила губы, язык твердой коркой застрял в горле, всепоглощающий голод спазмами выворачивал внутренности…
До безумия хотелось курить, хоть бы одна затяжка… Но, что его ждет впереди? Кто там живет, расположены ли немцы? К кому обратиться? Деревушка из нескольких домишек была пустынна, не слышно ни кукарекания петухов, ни мычания или блеяния скота. Как будто вымерли.
Еле переставляя разбухшие, пораненные, окровавленные ступни, он стал обходить опушку леса, приближаясь к крайней хате. Затем он лег на больной живот и медленно, как большая ящерица, пополз по направлению к хате. Слух и зрение каким-то чудом обострились, и тело через боль, тяжело все же двигалось в нужном направлении. Так он подполз к ограде двора, тыну из жердей, и замер. Послышался какой-то резкий шорох, и прямо перед лицом, как бы в охотничьей стойке, замер пес среднего размера. Вначале он хотел облаять незнакомого, но, видимо, будучи поражен его видом и необычной позой на животе, замер с раскрытой пастью. Человек и собака пристально смотрели друг на друга, как бы изучая. Лишнее движение, шум, а тем более, лай собаки могли выдать беглеца. Он смотрел на пса дружелюбно, жалея, что в эту минуту ничего нет, чтобы задобрить того. Прошло несколько мгновений, и он решил, что лучше перестать смотреть в глаза животному, потому что тот уже начал отводить глаза, мотать мордой…
Тогда он просто закрыл глаза и замер в этой неудобной позе. Сколько времени прошло, не помнил. Было тихо, и хотелось забыться.
Когда он открыл глаза, собаки уже не было, а перед ним стояла старая крестьянка. Она со страхом и недоумением глядела на распростертого по земле человека.
-Дзед, а хто ты? Аткудава пришоу? А, можа, ты плены?
Его поразило обращение пожилой женщины к 26-тилетнему мужчине со словами «дед». Ведь она могла по возрасту быть ему матерью.
-Почему дед? – начал он, чтобы протянуть время и не спугнуть ее.
-А як жа. Ты ж увесь сяды…
Потом он действительно убедился, что вся голова его поседела во время «прохождения» сквозь окно.
Крестьянка напоила, накормила и разрешила спрятаться в стогу сена.
Он выжил, нашел партизан. Воевал вместе с ними. А потом прорвался к своим. Дальнейшего я не знаю.
Был СМЕРШ, чудо спасения от них, штрафной батальон и… война.


БЕГСТВО. ЭВАКУАЦИЯ

Мой отец сражался за меня
И за тысячи таких же малых.
Где-то за границами хранят
Земли след его кровинок алых.
Дрался за евреев всей земли,
За униженных большой планеты.
Бури лет следы те замели,
Но они еще теплятся где-то.
Самый мирный на земле народ,
Больше всех гонимый и страдавший.
По миру разбросан древний род,
Столько раз невинно истекавший
Кровью,
алой кровью человечьей,
Терпеливый
и в надежде вечной... 21 февраля 1964

На барже по Днепру

Сапожник

Маленькие детские ботиночки-топтушки с развевающимися завязками, как легкие бабочки, спорхнули с окна-иллюминатора черной, пропитанной запахами соли баржи и полетели в воду. Они порхали в воздухе на легком ветру. Вот они уже медленно приземлились на поверхность воды, чуть-чуть нарушив ее ровную гладь, как будто выгнув натянутую поверхность. Как два легких кораблика, парочкой они стали медленно плыть по реке, удаляясь от плывущей баржи, пока маленькими темными точками не исчезли вдали…

После того, как отец посадил нас на баржу, мы на буксире плыли вниз по Днепру. Я все ждал, что мой отец-герой вот-вот должен найти нас, придти, обнять, защитить. Это чувство не покидало меня всю войну, даже в самые трудные и безнадежные периоды.
В середине трюма баржи, спиной к столбу, подпиравшему палубу, ближе к правому борту сидел худой, истощенный, туберкулезного вида сапожник. Он все время наклонялся над своим станком и что-то шил, точил, приколачивал гвоздиками. Мне, четырехлетке, было очень интересно наблюдать, как он наполнял рот деревянными гвоздиками, прокалывал огромным шилом подошву, и ловко выплевывая прямо в руку гвоздик, одним ударом загонял его в подошву. По бортам баржи круглые окошки-иллюминаторы, постоянно открытые для проветривания пропитанного потом и испарениями соли трюма.
Я стоял поблизости от сапожника, жонглировавшего гвоздиками и молотком, наблюдая за его работой, как загипнотизированный. Годовалая Зина делала то, что обычно делают детишки ее возраста. Пеленок не было. Лежали мы вповалку по всему трюму баржи, собираясь семейными группками. Детские ботиночки-топтушки Зины сушились в проеме иллюминатора, и, может быть, заслоняли свет сапожнику. Во всяком случае, запах они издавали не самый приятный.
Вдруг этот истощенный человек поднял голову, глубоко заглянул в мои глаза, как будто просверлил до дна, до мозга. Продолжая смотреть мне в глаза, он левой рукой вынул изо рта гвоздики, правой же ловким движением молотка столкнул ботиночки наружу, в воду. Я только увидел, что они поплыли по течению, как два игрушечных кораблика, отставая от баржи, влекомой буксиром. Я, пораженный, окаменел.
Сапожник глазами показал мне на свой молоток. Перед моими глазами огромный железный молоток: одна сторона его заканчивалась круглым ударником, а с другого конца торчали железные раздвоенные крючья, которыми вытаскиваю гвоздь за головку. Он тихо и раздельно (я впервые услышал его голос), глядя вглубь моих глаз, произнес:
-Жиденок, молчи. Если кому-нибудь скажешь слово, то разобью твою голову этим молотком, а потом и тебя, и твоих сук выброшу за борт…
Мне стало страшно. Я был уверен, что он это сделает. Да и впервые в жизни услышал страшные, непонятные слова: «жиденок», «сук»…
-Папочка, где ты? Приди ко мне, спаси нас от этого ужасного человека. Ведь ты военный, с ружьем, ты не испугаешься его молотка…
Я все время молчал. Никому не сказал ни слова, хотя и мать, и бабушка, и тетя Соня еще долго всех спрашивали, обходя трюм и палубу в поисках пропавших единственных ботиночек. Этот урок и того антисемита я запомнил на всю жизнь. Детский мозг фотографирует навечно. Сколько еще ему подобных я встречал потом в своей жизни! Но этот был самым страшным, ведь я ничего не мог ему сделать, даже сказать слово, даже закричать, даже заплакать вслух. Его угол под столбом я старательно обходил стороной.
Как мне не хватало моего дорогого защитника-отца!


Воздушный налет

Молодая женщина в легком платье, обтягивающем ее фигуру в струях реки, изо всех сил старается плыть быстрее. Баржа с дорогими для нее крошками удаляется все дальше вперед, холодная вода, окончательно промочив все вещи на ней, сделала их тяжелыми, затрудняющими движения... Она оглядывается и видит, как буксир удаляется от нее в противоположную сторону… А в небе безумный, страшный рев пикировщиков. Трассы пуль вздымают смертельные очереди-всплески вокруг. Где-то позади гигантским буруном поднялся из воды взрыв бомбы…
-Спаси!.. Дай доплыть… Мои детки, мама!..

Жизнь продолжалась и на барже. Нужно было питаться, как-то спать, во что-то одеваться и укрываться.
У матери были особенные проблемы с питанием Зиночки, ведь годовалый ребенок и не все может есть. Без последней пары ботиночек она не могла ходить, и надо было ее все время держать на руках, что по очереди делали мама, бабушка и тетя. Самым самостоятельным был я.
Помню, как мама переправлялась на лодке с баржи на буксир, чтобы там на кухне сварить что-либо съестное для малышки. Я всегда волновался, наблюдая, как она садилась в лодку и переправлялась на пароход. Потом с нетерпением ждал ее возвращения. У меня это была почти единственная возможность подышать свежим воздухом на палубе. Баржа была черного цвета, вся пропитана дегтем и смолою, чтобы не пропускала воду. Кроме спертого воздуха от выделений сотни людей с детьми, стоял невыносимый запах густого соляного раствора, испаряющегося на солнце. Ведь стоял конец июля, самая жара.
Широкий Днепр ласково катил свои воды с мелкими барашками волн, которые разбивались о борта баржи, иногда забрасывая брызги и внутрь ее. Один берег Днепра пологий, покрытый заливными лугами, стогами свежескошенного сена. Другой - обрывистый, где встречались рощи и поселения людей, мимо которых мы медленно проплывали.
Но постоянная тревога висела в воздухе. Издали доносилась приглушенная канонада орудий, какие-то взрывы.
Мать уже добралась на лодке к буксиру, поднялась на борт. Веселые матросы с удовольствием помогли молодой женщине взобраться на судно. Лодку привязали к корме. Вдруг стал нарастать неясный гул. Люди заволновались, засуетились. Толпою стали покидать палубу баржи, неловко скатываясь по железной лестнице в трюм. Шум, гам, детский плач. Гул все усиливался, и вот вдали в небе показались какие-то гудящие, ревущие темные точки, которые, приближаясь, превращались в маленькие аэропланы. Они все увеличивались, шум их моторов превращался в рев, и вдруг от них стали отваливаться какие-то черные предметы и падать вниз. За нами в кильватере на расстоянии полукилометра двигалась еще одна баржа. Так вот возле нее эти темные штучки упали в воду. Взметнулись фонтаны воды, как сказочные грибы, внезапно выросшие из реки. Эти взрывы были со всех сторон следовавшей за нами баржи. Звук взрывов доносился уже после того, как видны были фонтаны вздымающейся воды. Вероятно, я остался один из немногих на палубе, забытый спешившими внутрь бабушкой и тетей Соней, спасавшими маленькую девочку.
Самолеты (немецкие самолеты со зловещими крестами на крыльях) стали проноситься над нашей баржей и буксиром на очень низкой высоте. Рев их был такой силы, что меня прижало от страха к пропитанным дегтем доскам палубы.*
Страшный гул, какой-то дикий вой (немцы специально для психической атаки приспосабливали особые сирены к шасси самолетов, чаще «Мессершмидтов») просто вогнал меня в доски палубы нашей баржи. Пикируя, самолеты выпускали пулеметные очереди. Пули полосками фонтанчиков взрезали воду реки. Боковым зрением я увидел, как трассирующие очереди просекли пространство между баржей и буксиром. Вокруг были взрывы от падающих бомб…
И вдруг раздался страшный удар по борту баржи. В действительности, я вообще не понимал, что происходит вокруг, кроме дикого всеобъемлющего страха за себя, за маму, за нас всех. Но сейчас, задним числом, я могу точно воспроизвести пережитое. Оказывается, пулеметная очередь рассекла мощный железный трос, связывающий буксир с баржей. Туго натянутый трос при обрыве одним концом изо всех сил ударил по нашей барже, и этот-то звук я ощутил и услышал. Я про себя решил, что наступил наш конец.
Баржа задрожала, вибрируя от удара, закачалась и медленно продолжала движение по течению реки. Освобожденный буксир, получивший свою порцию удара коротким концом разрубленного троса, стал быстро удаляться по течению.
И вдруг на борту удаляющегося буксира я увидел мою мать в развевающемся на ветру платье.
-Мама, мамочка!.. Отец, где ты? Явись! Спаси нас, ты же военный…
После минуты замешательства мать вдруг спрыгнула с борта буксира с его кормы и вонзилась в воду прямо рядом с работающим винтом парохода. Несколько секунд, которые показались мне вечностью, ее не было видно. Самолеты ревели, пулеметные очереди бороздили гладь реки, за буксиром, раздавались взрывы падающих бомб. И среди этого ада появилась голова мамы, и она своим красивым стилем стала плыть против течения по направлению к нам, к барже – спасать своих детей.
-Папочка, папа, прилети с неба на самолете. Спаси мою мамочку, вытащи ее из воды, дай ее мне…
Как всегда, особенно в критические минуты жизни, мне не хватало моего дорогого отца. Да и после его преждевременной смерти это же чувство сопровождало меня. Детям так недостает отцов…
Буксир стал медленно разворачиваться вдали. Отвязали лодку и быстро поплыли спасать бросившуюся в воды реки женщину…

Котельниково

Они ползли, они шли строем, они наступали бесконечными вереницами, как будто солдаты, пересекающие труднопроходимую местность. Они были отвратительные: серые, мерзкие, многоногие, двигающиеся, как чудовищные броневички. Их никто не мог остановить. Они вызывали омерзение и ужас. Когда их давили, то они издавали противное потрескивание, как будто гасли рассыпавшиеся искры костра. Кто бы их мог уничтожить?..

Что было потом, как мы убегали, я не знаю. Видимо, перебрались на товарняки, каким-то образом попали на Волгу и уже по ней вверх по течению на пароходе двигались на север. Помню только станцию Котельниково где-то под Сталинградом. Наконец образом мы добрались туда, и нас поместили в огромные шатры-палатки. Это были гигантские сооружения. На высоченных шестах держалось покрытие, похожее на толстые ковровые дорожки. На голой земле семейными кучами среди тряпья и чемоданов размещались беженцы. Оказалось, что тетя Лена, уже была в Котельникове, даже работала воспитательницей в детском саду. Но пока беженцы валялись на земле в этих огромных чумах, покрытых материалом, похожим на половики, не туго обтягивающим остов из шестов и колеблющимся под порывами ветра.
Я смотрел на землю пола, лежа на животе на подстилке и приблизив лицо. Вдруг увидел какие-то странные очереди живых существ, стройными рядами медленно двигающихся в одном направлении. Это напоминало движение муравьев. Но это не были муравьи. Какие-то странные с толстым брюшком насекомые. Их лапки были расположены с обоих боков, по три или четыре с каждой стороны. Их цвет, как и их странное продвижение, были отвратительны. Серо пепельные, беловатые, некоторые из них раздутые и наполненные чем-то черным, просвечивающимся через брюшко. Я окинул взором пространство земляного пола вокруг и обнаружил, что в разных направлениях движутся, как путешественники по тропе еще несколько очередей. Мне стало отвратительно и страшно. Хотелось убежать, но вокруг такие же стежки этих существ. Я боялся наступить на них полуобутой ногой.
-Отец, приди ко мне. У тебя же такие крепкие солдатские ботинки с подковками, а может быть, сапоги. Раздави их. Спаси меня!
Потом выяснилось, что это были очереди живых вшей. Не знаю точно, были ли это головные или бельевые (платяные) вши. Они свободно перебирались от одной группы людей к другой в поисках свежей крови. О подобном я никогда не читал и не слышал. А то, что это были вши, я убеждался, когда взрослые давили их вслух и с голов, и с белья. Шествия насекомых пробовали прекратить орошением их керосином. Безрезультатно, только тяжелый одуряющий запах керосина заполнял шатер.
И опять мне не хватало отца.

Иудейские горы

Благородное, чуть удлиненное лицо, обрамленное густой седой бородой. Утонченные интеллигентные черты. Светло-голубые, умные и проницательные глаза, заглядывающие как будто прямо в душу. И вот лицо приближается, как бы наплывая на экране. Глаза становятся все больше и больше, они что-то говорят без слов. Они, приближаясь, притягивают к себе. И вдруг из приоткрывшихся губ послышались ласковые, добрые, такие таинственные слова…

Мне было лет восемь. Жили мы в деревянном доме, построенном дедом Зхарье. Спали все в зале: отец с матерью на большой кровати, я – на диване, Зина - в кроватке.
Вдруг я увидел на фоне странных округлых холмов человека, который, как в замедленной съемке начал «наплывать» на меня. Я различил благородного старика, с большой бородой, одетого в белый балахон с капюшоном на голове. В руке он держал длинный посох с изогнутой рогом рукояткой. Возле него паслись странные, темные с длинными ушами не то козы, не то овцы. Подобных я раньше не встречал. По мере того, как он приближался ко мне, я перестал различать тело, а осталась как бы одна голова. Доброе, умное, благожелательное лицо. И сияющие, все понимающие голубые глаза. Лицо вплотную приблизилось ко мне. Внимательно глядя мне в глаза, старик стал что-то медленно говорить. Он говорил довольно громко, но я не понимал его слов. Я понимал, что обязательно должен знать, ибо это что-то очень важное, но не понимал ни слова.
Проснулся внезапно в ужасном волнении и страхе. Я закричал и стал звать родителей. Кричал довольно долго, пока отец, проснувшись, прибежал к моему дивану, прикоснулся ко мне рукой, поцеловал и стал говорить что-то успокаивающее. Мое тело дрожало, я не мог говорить, слезы ручьями текли на подушку. Тогда отец был вынужден взять меня к ним в кровать, укрыть одеялом и крепко прижать к себе. Но я все никак не мог успокоиться и заснуть. Тогда я со страхом рассказал ему мой сон и повторил слова, сказанные тем добрым стариком. Отец сразу же поправил меня, сказав, что не так надо произносить. Он еще мне сказал, что со мною говорили на «лошен кодеш» (святом языке), что старик сказал мне: «Не волнуйся, мой сын, ты еще будешь здесь». Большего мне отец не смог ничего объяснить. Интересно, что когда я уже немного выучил иврит, то стал понимать те слова, что были сказаны тогда во сне. Еще интереснее, что обращались ко мне с сефардским выговором, как сегодня принято говорить в Израиле. А так, как меня поправлял отец, продолжают говорить в ашкеназийских общинах Израиля и диаспоры, вернее, не говорить, а молиться и читать святые книги.
Наконец, я успокоился и заснул, хотя в голове - масса вопросов.
Хотя этот сон четко вижу и сейчас, тогда я о нем забыл.
Когда мы стали пытаться вырваться из Советии в Израиль, я как-то рассказал этот детский сон жене.
Продолжение было в 1972 году. Мы трое (я, жена и пятилетний Додик) возвращались из Иерусалима в кибуц «Ашдот-Яаков». Ехали мы вдоль всей иорданской границы. Тогда там были запирающиеся на ночь ворота при выезде из города и при въезде в долину. Мы выехали рано утром, чтобы не так страдать от невыносимого зноя иорданской долины. Ворота из Иерусалима были открыты, а вторые - заперты. Мы вынуждены были выйти из машины и ждать. Как документ, где-то у нас сохранилась фотография, снятая там.
Вдруг я обратил внимание на пейзаж чудных холмов Иудейских гор, освещенных восходящим солнцем. У подножия гор разбрелось стадо овец, которое пас пастух араб. Через секунду я понял, что и эти холмы, и это восходящее солнце, и этих черных длинноухих овец я уже где-то видел. Да и пастух, одетый в белую куфию на фоне коричневатых гор, тоже мне напоминал что-то далекое и до боли знакомое. Видимо, я долго созерцал эту картину. Повернул голову и увидел Додика, сидящего на нашем золотистом «Оппель-рекорде». Мальчик пристально смотрел то на меня, то на горы, то на Лею. Лея, глядя на меня, тихо спросила:
-Это те горы из твоего сна? Те козы и человек в белом?..
Детский сон обрел реальность через 27 лет.


В КАЗАНИ

Казанские воспоминания, где мы пробыли всю эвакуацию до середины 1945г.
По прихоти судьбы я родился здесь, провел всю эвакуацию, а потом перед отъездом в Израиль мать со всей семьей несколько лет жила тут.
Почему-то очень трудно приступить к воспоминаниям о Казани, хотя это были, возможно, самые острые по восприятию периоды моей жизни.
Безотцовщина, война, голод, холод. Мои незабываемые военные годы, кто бы, какой бы мастер их смог описать...

Огромные, обтянутые черным картоном громкоговорители, установленные на деревянных столбах, вокруг которых собирались толпы людей, чтобы послушать последние сообщения Совинформбюро, передаваемые незабываемым голосом Левитана. Где-то наши войска отступили, где-то после тяжелых оборонительных боев прорвана наша оборона, столько-то погибло, столько-то ранено…
А потом, к концу войны, сообщения о наступлении наших войск.
Или солдатские письма. Когда отец с раздробленной ступней ноги лечился в казанском госпитале, он оставил мне трофейную сумку на ремне из какого-то неизвестного у нас материала. Она застегивалась на застежку-кнопку. В нее-то я и собирал отцовские письма с фронта. Каждое письмо было огромным событием. Военные треугольники.
Кто этого сам не пережил, тот не может себе представить, как и не может представить «самокрутку». Махорку из пачки пересыпали, а затем хранили в специальных кисетах, а в лучшем случае в портсигарах. Кисеты специально для фронта шили все женщины, от малой до большой, с любовью вышивали и отсылали солдатам в армию. Они были разные: от тряпичных до кожаных, но все представляли собою мешочек, на горловине которого был закреплен шнур, затягивающий кисет. Так вот эту махорку из кисета осторожно насыпали на листочек папиросной бумаги (чаще - обрывок газеты, старое письмо, листок из книги), тщательно закручивали, а потом, любовно обмусолив слюной, заклеивали. Это и называли «самокруткой», которую потом курили, часто передавая от одного другому. Это была самая желанная окопная услада солдат. Многие из бойцов во время войны за затяжку из «самокрутки» отдавали дневной паек хлеба.

Письма-треугольники
Солдаты писали письма на листочке бумаги, а затем складывали его особым образом, чтобы получался треугольник. Такие треугольники отдавали на военную почту. Они были без марок, а только с печатью полевой почты, кажется, тоже треугольной формы. Это было не только из-за нехватки конвертов, но и из-за того, что военной цензуре было намного легче развернуть «треугольник».
Эти читанные и перечитанные, зачитанные до дыр на складках письма с фронта я и хранил в отцовской сумке. Как жаль, что не сумел их сохранить после войны! Там была вся история, там были и боль, и слезы, и горести разлуки, и кровь войны. Помню, как отец присылал нам в письмах листочки, вырванные из календаря, с популярными в те времена военными песнями, которые и до сих пор вызывают у меня слезы. Я их помню и сейчас, мы часто поем их с женой, хотя она родилась уже после войны. Видимо, сила их была в искренности. Я пел эти песни и моим детям, рожденным в Израиле, сейчас пробую петь и внукам, детям сабр…
У меня была маленькая фотография отца, видимо, присланная с фронта. Я хранил ее всегда у себя на груди. На ней отец, еще кудрявый, смотрел вбок куда-то вдаль. Или она была плохо проявлена и зафиксирована, или же попала в переделку при пересылке, но на ней были пятна. Они мне казались темными облаками, на которые он смотрел. Я часто прижимал карточку к груди, целовал ее и плакал, плакал, обливаясь горючими детскими слезами.
-Отец мой. Где ты? Что с тобою? Почему не приезжаешь, хоть на часок? Как я хочу пробраться на фронт, рядом с тобою бить фашистов…
Из палок я делал себе и ружья, и пистолеты, и сабли, чтобы быть вооруженным, когда проберусь к отцу. Особенно я переживал после того, как появилось понятие «сын полка». Фантазия мальчика войны беспредельна. Я и спускался к отцу на фронт с парашютным десантом, и пробирался на товарняках, везущих танки на войну, и даже – с подводной лодкой, куда незаметно пробирался в порту, уже не говоря о пароходах и баржах… Как я попаду морем, не задумывался, лишь бы убежать на войну, бить вместе с дорогим отцом немецких гадов. Я думаю, что об этом мечтали все мальчишки военных лет.
Мы вначале жили у дяди Зямы, брата бабушки Леи и сына праведной прабабушки Бейли. Это был маленький домик в Козьей слободе. Потом перебрались рядом через огород, снимая две отделенные фанеркой комнатушки у одинокой женщины с двумя девочками, нашими с Зиной одногодками. У нее жил полоумный брат, который, якобы, был ранен на фронте. Его я помню постоянно смолящим самокрутки и предлагающим мне, пятилетке, затянуться как надо, выпить на двоих и «пойти по бабам». Первые предложения я понимал, а вот третье только фантазировал военной, буйной мальчишеской фантазией.
Ах, эта фантазия, маленького, интеллигентного, еврейского мальчика. Куда ты только меня не уносила.

На лугу Козьей слободы

Я парил среди облаков, взмывая все выше и выше к той далекой тучке, которая серым пятнышком темнела в небесной глубине. Куда только не заносила меня мечта. И в Африку, и на океанские острова, но чаще всего я летел к отцу на фронт. Ястребом, истребителем-пикировщиком я внезапно налетал на фашистов, расстреливал их из скорострельного пулемета, взрывал их фугасными бомбами, и, прорвавшись к отцовской роте, бросался в объятья к нему, крепко прижимаясь к его большому, сильному телу, чтобы снова почувствовать себя пятилетним мальчиком. Как нам не хватало отцов!
-Отец, мой отец, папочка дорогой, где ты, что с тобою? Я так долго жду - не дождусь самого близкого и родного в мире человека…

Через дорогу от дяди зяминого дома был обширный заливной луг, посреди которого протекала речушка, уходящая направо под высокую дамбу. За лугом жили татары татарской слободы, которые мне всегда напоминали цыган. Правда, был у меня в детском саду дружок татарин. Лично с ними я не общался, но постоянно днем и ночью слышал звуки их жизни: заунывные завывания с минарета, крики и плач детей, ржание коней, мычание и блеяние скота, петушиные крики ранним утром и другие звуки большого табора. Но над всем этим гамом стоял беспрерывный стук молотков по наковальне. Что они делали, я не знаю, но в фантазии ковал там для себя булатную саблю, наконечник для копья и боевой топор для сражения с лютыми захватчиками.
Я всю жизнь, особенно в детстве, любил смотреть на небеса, на облака в поднебесье. Впервые помню себя на этом заливном лугу, где носились дети и подростки, играя в такие захватывающие игры времен войны. И догонялки, и «казаки-разбойники», и прятки-считалки, и городки, и гоняли тряпичный мяч, изображая футбольную баталию. Иногда тот же мяч играл роль волейбола, отбивая руки бьющих по нему.
Я лежал в сторонке прямо спиной на свежей траве. Крики и гомон постепенно удалялись от меня, невдалеке журчала речка, своей вечной жизнью жила татарская слобода. Мой взор тонул в необъятной глубине голубого неба, куда даже жаворонок не мог добраться. Плыли облака. Облака. Уже позже я мечтал сделать фильм об облаках. Они были живые, подвижные, переменчивые, всегда разные. То белые барашки, то кудрявящиеся по краям ковры-самолеты, то перистые лучи или настоящие перья огромной жар-птицы.
Я открывал глаза или просто приходил в себя, возвращаясь из своих фантазий, обнаруживал себя лежащим на спине, со взором умчавшимся в небесные глубины, обливающимся горючими, безудержными слезами. Сколько проплакали наши глаза в войну, сколько тысяч тонн слез было пролито. Ведь у каждого кто-то был на войне, у каждого соседка получала извещение о гибели отца, мужа, брата, или короткое извещение: «Пропал без вести». Война, война, сколько жизней ты унесла, сколько семей разбила, сколько посеяла горьких сирот, особенно среди нашего многострадального народа. Те, кто были ранены и оставались в живых, боялись смотреть в глаза старикам, женщинам и детям. Гениальнейший поэт-бард Владимир Высоцкий, мне кажется, лучше всех отразил войну, увиденную глазами военного мальчика. Он был на год младше меня.
А облака плыли, текли, таяли, сливались, как в замедленном калейдоскопе, меняя чудные, огромные, небесные картинки. Вдруг облака сгущались, темнели, наливались зловещим свинцом и внезапно проливались дождем. Заигравшиеся дети с криком и гвалтом разбегались по домам, впопыхах подхватывая свои вещички с травы. А небеса уже громыхали громами и сверкали молниями. Дождь, дождь, дождь. Я сидел под навесом, смотрел на падающие струи дождя, ежился под легонькой рубашонкой и переживал, как тяжело сейчас там, на фронте нашим солдатам, как сыро и холодно моему отцу.
Я совершенно ничего не знал о существовании В-вышнего, но чистая детская душа это чувствовала. Ведь с просьбой о помощи я обращался не к великому вождю народов, генералиссимусу, главнокомандующему Иосифу Виссарионовичу Сталину, не к «дедушке» Ленину в московском мавзолее, не к маршалам Рокоссовскому или Жукову, а к Кому-то. Может быть к Тому, Кто там, в небесных глубинах наблюдает за нами?
Может быть. Но дальше этого я не задумывался.
Об облаках в моей жизни, о небесах моего детства и юности, если пожелает Б-г, я когда-нибудь еще напишу.*

Казань сегодня мне видится и еще в одном аспекте. В это же время там же жил, боролся за еврейство, отвоевывал каждую святую субботу, служил всей своей жизнью В-вышнему мой сегодняшний Учитель и Спаситель, раввин Ицхак Иосеф Зильбер. О нем, о его необычной жизни кто-то более талантливый должен написать книгу, а может быть, и несколько томов. Я убежден, что каждый его ученик, а таковых – тысячи, должен написать о нашем Учителе со своего ракурса. После посещения в Америке великих мудрецов нашего поколения рава Моше Файнштейна и Любавического ребе рав Ицхак стал рассказывать эпизоды из своей жизни. Эти эпизоды не просто познавательны, безумно интересные и потрясающие, но они и самое наглядное подтверждение Торы, которую рав учит всю свою жизнь в самых невероятных для человека условиях и которой обучает поколения учеников.*

Получилось так, что я был все военные годы в радиусе воздействия рава Ицхака Зильбера, тогда молодого человека. Рав родился в 1917 году, год Октябрьской революции, для которой он оказался, по их понятиям, самым страшным врагом. Я родился спустя 20 лет, в знаменитом 1937 году, когда стаями сажали евреев, проводили знаменитые «чистки», и евреи, за редким исключением, перестали делать обрезание своим детям.
Рав Ицхак, вроде бы, и не похож на моего покойного отца. Но есть в них что-то общее: может быть, нос, взгляд серо голубых глаз; может, общее происхождение из литовских евреев. Иногда, когда во время урока рав бросает неуловимый взор в мою сторону, будто читая мысли, я всей душой чувствую отцовский взгляд.
Когда меня «припирает», а случается часто, то в первую очередь бегу к раву. У него ВСЕГДА есть время и силы НА ВСЕХ, НА ВСЯКОГО, даже в самые тяжелые времена его нелегкой жизни...
Как-то рав рассказывал о том, как в очередной раз, борясь за субботу, он скрывался в лодке на берегу реки. Видимо, это происходило в 1952 году, когда я уже не жил в Казани, но мне ярко представился эпизод из моего детства.

На Казанке

Голубое бездонное небо, летнее, теплое солнышко. На берегу реки множество детворы. Шум, радостный гвалт, визг, всплески от купающихся тел. Где-то выше по течению работает какое-то сооружение, видимо, водяная мельница. Прекрасная идиллия среди бури страшной войны. На противоположном берегу копошатся какие-то серые фигурки. Они постоянно что-то делают, двигаются, наклоняются. Немного в стороне два вооруженных солдата лениво развалились на перевернутой просмоленной лодке.
И вдруг крики, тревожные свистки… Серые фигурки сгоняют на построение… Кто, зачем, почему?..

Не много радости и развлечений было в моем детстве, поэтому они все мне запомнились. «Махнушка» – к кусочку кожи с шерстью наружу в центре прикреплялся какой-нибудь вес, чаще из свинца. Такую «махнушку» мы подбивали внутренней частью стопы так, чтобы она не падала. Были спецы, державшие ее в воздухе до получаса. Или еще мы играли в монеты. Монетой стукали об стенку, она отлетала, а затем следующий, тоже ударяя своей монетой о стенку, старался, чтобы его упала невдалеке от соперника так, чтобы, измеряя расстояние растопыренными пальцами руки, можно было их соединить. Чаще выигрывал тот, у кого «лапа» была больше. Вообще, с монетами были десятки игр на деньги. Настоящие карты были редкостью, в «подкидного дурака» играли самодельными. До многого доходила военная шпана…
Огромным событием и невероятным наслаждением были редкие вылазки на природу, особенно с возможностью искупаться. Была огромная, необъятная взору Волга, не уступала ей и Кама. Озеро Кабан. Но это были далекие и недоступные вылазки. Ближе была речка Казанка, протекавшая где-то неподалеку от казанского Кремля.
За всю войну мы с мамой были там раз пять. Помню один случай, который вспомнился во время рассказа рава Ицхака о его заключении, о борьбе за очередную субботу, когда он скрывался в прибрежной лодке.* Я думаю, что эти события разделяют лет восемь, но они так схожи.
Отец еще сильно хромал, не мог ходить без палки-костыля, но старался по всякому порадовать нас, его детей, так долго бывших на положении сирот войны, когда он числился пропавшим без вести.
Вспомнился наш день на Казанке. Мне было, видимо, лет шесть с чем-то, а Зине – три года. Помню, как мы долго выбирались, и вот оказались на реке. Мать выпросила отпуск на день (военное время!), и они с отцом все время были вместе на берегу, все говорили, говорили и не могли наговориться.
А ведь отец столько лет был «пропавшим без вести», а потом раненый, в тяжелом состоянии лечился в госпитале. Родители все никак не могли насмотреться друг на друга, впервые за столько лет оказались на лоне природы, у реки, под лучами летнего солнца. О чем они говорили, я не знаю, но надо было только смотреть на их счастливые лица. А впереди - новая разлука, война, и кто знает…
Им тогда было по двадцать восемь лет. Молодые…
Желая показать, какой я уже взрослый, все пытался изображать, как хорошо умею плавать. Оставаясь одной ногой на дне, я ложился на воду, махал руками «взамашку», а свободной ногой бил по воде стилем «кроль», так, что фонтаны брызг вздымались вверх. Вообще-то я тогда был одним из избранных. Ведь у всех детей, за редким исключением «тыловых крыс», взрослые мужчины были на фронте, или… на том свете. А у меня на берегу поблизости живой отец, да еще раненый герой войны. Счастью моему и гордости не было предела, хотя мне ужасно было жаль своих сверстников, которые были только с матерями или старшими сестрами. Зина то крутилась возле меня, стараясь перещеголять в плавании, то надоедала, приставая к родителям.
Передо мною и до сих пор стоит эта картина безмятежного счастья, минуты затишья той страшной войны. Мои незабываемые отец и мать!
Вдруг на противоположной стороне Казанки стало что-то твориться. Суетились люди, пробегали вооруженные солдаты. Крики, суета, кого-то искали. Согнали в одну кучу маленькие серые фигурки в старых ватниках-фуфайках. Это были заключенные: ЗеКа. Их выстроили по рядам, окружили охранниками. Начальство бегало, все пересчитывало, выкликая по номерам. Видимо, кого-то не хватало. На том берегу лежали старые лодки: некоторые стояли обычным образом, а большинство были перевернуты вверх просмоленным дном. Под перевернутыми лодками тоже что-то разыскивали. Это длилось около часа, а после появились люди с собаками на поводках, которые что-то вынюхивали, искали…
Люди на этом берегу посерьезнели, многие убрались «подальше от греха». Отец комментировал нам, что, видимо, пропал заключенный, его ищут, ведь заключенный не имеет права пропадать – такой закон.
Позже, видимо, его все же нашли, ибо все успокоенные исчезли со сцены. И серые телогрейки нестройными рядами, и окружающая охрана ВОХРА, и две возбужденные овчарки. А перед этим кого-то били…

Отец и мать старались отвлечь наше внимание от этого зрелища.
Мои детские воспоминания о серых людях, а может быть, и не совсем людях, в старых ватниках - не из приятных. Их я видел изредка, иногда на земляных работах, на ремонте трамвайных рельсов. Они ходили, как тени, всегда под вооруженной охраной. Они никогда не пели, не смеялись, их лиц я не мог различить, т.е. они все были на одно лицо. Какие-то серые, блинообразные, худые до измождения, ничего не выражающие маски. Никогда я не замечал и тени улыбки на этих лицах-масках, лишь изредка голодный колющий волчий взгляд. Их черные, грязные руки всегда были заняты какой-то работой, или они несли их сцепленными за спиной. Никаких жестов, движений, выражающих человеческие чувства. Иногда, когда охрана их не видела, эти страшные руки сжимались в кулаки. Они ходили, как тени из другого мира.
Я их боялся. Но не только боялся, может быть, и ненавидел. Ведь так меня научили с детского сада и позже (так учили всех октябрят, пионеров и комсомольцев): эти полулюди – преступники, они желают зла всем нам, советским людям, они враги советской власти, а значит – пособники самого лютого врага человечества – немецкого фашизма. Я всегда сторонился их, избегал встречи или близкого контакта, и даже не было простого любопытства наблюдать за ними. Так учили нас.
Вообще, нельзя было жалеть ни нищих, ни голодных, ни калек. Этому тоже нас обучали с пеленок. И когда я читал о жалости и сострадании к им подобным в книжках русских классиков, то никак не идентифицировал с нашими бедолагами. Ведь то были люди из другого, книжного мира. А детская душа - такая чистая, жалостливая, чувствительная к горю других. Как нас ломала советская власть!
И все же я плакал часто и горько, о чем уже упоминал. На слезы, чистые детские слезы не надо было отоваривать «карточки», выдавать лимита. Но и плакать нужно было наедине, в укромном уголке: «Москва слезам не верит…»

Уже когда мы возвращались из эвакуации, следуя открытыми товарными платформами, ползущими с черепашьей скоростью, где-то я встречался с немецкими военнопленными, тоже в таких же ватниках, порванных ботинках, худых валенках. Я впервые обнаружил, что немцы похожи на обыкновенных людей. Они иногда разговаривали друг с другом, играли на губных гармошках, иногда улыбались и даже хохотали.
И это были те самые немцы, которые вырезали миллионы евреев, опустошили родину, которые стреляли в моего отца…
Мы, малыши, пытались бросать камни в пленных немцев, осыпая издали ругательствами и проклятиями. Охрана отгоняла, угрожая винтовками со штыками.
Однажды один пожилой пленный немец поманил нас пальцем, и еще несколько их подзывали меня и на ломанном русском просили поменяться с ними: они - ножичек с наборной ручкой, или зажигалку, а я должен был дать в обмен кусок хлеба. И к ним я не приблизился, хотя некоторые мальчишки совершали обмен, а потом хвастались «немецкими трофеями»…

Нас всю жизнь учили сторониться, бояться, ненавидеть заключенных. Раз заключенный, значит – преступник, враг народа.
И тот случай на Казанке, который я ярко вспомнил, когда рав Ицхак Зильбер рассказывал нам, вдруг раскрыл мне глаза. Ведь, может, и тот ЗеКа, которого так долго и тревожно искали на противоположном берегу, а потом так жестоко били, мог быть безобидным евреем, посаженным за то, что он хотел оставаться евреем…


Буханка хлеба

Голод, беспрестанное желание что-то пожевать, постоянное ощущение пустого живота, подкатывающиеся к горлу спазмы желудка, слюна, набирающаяся во рту даже от воспоминания или от прочтенных слов о пище… Военное детство. Моей мечтой были несколько вариантов: кусок свежего белого хлеба, намазанный сливочным маслом, со стаканом молока; кусок хлеба с куском настоящей колбасы; яичница-глазунья с куском свежего хлеба, который я мог бы обмакнуть в еще не застывший желток.

Мы ели все, что можно было жевать. Большой удачей считалось добыть кусок «жмыха» - черного с антрацитовым блеском или серого твердого вещества, которое создавалось из подсолнечных отжимок с последующим прессованием. Его мы долго обсасывали, иногда пытаясь грызть молодыми крепкими зубами. Но какое это было лакомство!
Или борщ, сваренный из крапивы, которую мы собирали под заборами, отмывали от дорожной пыли. Или поджаренная на сковородке лебеда, которая заменяла нам жареные грибы. Вам этого не понять…
Хлеб выпекали из самого невероятного состава, где натуральной муки была самая малость. Нередко в нем попадались и мелкие опилки, уже не говоря о мелких камешках, чуть не ломавших зубы, щепочек и прочей «нечисти». Говорили, что в хлебе находили и тараканов, и мух, и иногда даже мышат. Но каким вкусным был этот хлеб с припеком толщиною в сантиметр, т.е. недопеченной для большего веса каймой! За таким хлебом, выдаваемым по нормам на карточки, мы выстаивали долгие, дремучие, длинные и небезопасные очереди, иногда занимая свою очередь с вечера или с ночи. Хлеб значил все, и жизнь – тоже. Пайка (кажется, 150-300гр на душу) не хватало даже на то, чтобы «заморить червячка». Помню, что на рынке буханка черного хлеба весом в килограмм, казавшаяся мне такой огромной, стоила 200-300 рублей.
Нас спасало то, что и тетя Соня, учительница физики и математики, и мама работали на хлебозаводах. Тетя работала экспедитором, а мама по профессии – счетоводом или бухгалтером. Помню, как мы с Зиной однажды шли очень долго какими-то пригородами и полем к матери на работу. Было холодно, маленькая сестренка замерзала в своем коротеньком платьице. Я всегда чувствовал себя не только старшим, но и в какой-то мере заместителем отца, который воевал на фронте. Я снял с себя рубашку, оставшись в одной майке, и дал ей. Сестра сразу же согрелась, особенно от моего такого несерьезного вида в майке. Зато мы были вознаграждены за все, когда нас пропустили к матери, а там она угощала нас эрзац-кофе из большого чайника с куском душистого, свежеиспеченного хлеба. Видимо, работники хлебозаводов получали по карточкам больший паек, да и имели право есть хлеб на самом заводе.
У нас осталась военная фотокарточка, так как на обратном пути мы зашли в «пятиминутку» и там сфотографировались втроем. Для меня это было настоящей мукой. Мало того, что я был в коротких штанишках (позор для пятилетки времен войны), так должен был еще и терпеть навязанный для съемки бант-галстук. А Зина во время вспышки пребольно ущипнула меня за бедро.
Незабываемый эпизод произошел на хлебозаводе у тети Сони.
За всю войну она однажды взяла меня с собою на работу. Мне тогда было пять с половиной лет. Всё меня там потрясло: и огромные цеха, и гремящие механизмы, и вагонетки, загруженные тестом, которые автоматически переворачивались, и снующие в разных направлениях самоходные электрокары. После замечательной экскурсии по цехам завода мы зашли в конторку, где приютился и столик тети. Я очень устал, как обычно, был голоден, и запах вынимаемого из печей готового хлеба вызвал у меня спазмы в животе.
Я все время думал, что вот, если бы весь этот хлеб послать на фронт нашим бойцам, таким образом и мой отец тоже смог бы получить достаточно. С каким удовольствием он ел бы свежий хлеб в перерыве между боями! Это могло происходить в окопе, где он ел бы, прислонившись к окопной стенке, запивая водою из фляжки. А может быть, у него есть землянка с накатом из бревен, где можно у горящей печурки передохнуть после боев. Я фантазировал, как везу им большущую корзину свежего хлеба на аэростате, дирижабле или как с громадного десантного самолета спускаю на парашюте огромный тюк, обернутый крепким брезентом, чтобы хлеб не остыл.
Мои мечты прервал какой-то угрюмый начальник с засунутым в карман кителя пустым рукавом. Он смотрел на меня глазами, наполненными слезами. Я очень испугался, боясь, что что-нибудь не так сделал, или что-то напортил во время экскурсии. Он продолжал смотреть на меня и через спазм кадыка на худой шее выдавил: «Мальчик, ты голодный? Такой худой и бледный. У меня тоже был такой сын…» Очередной спазм в горле не дал ему продолжить. Он вытер глаза единственной рукой, поправил пустой рукав, и, проглотив застрявший комок, обратился к моей тете: «Соня, мальчик же голодный. Видишь, у него даже спазмы в животе, под рубашкой видно. А ну-ка, принеси ему буханку БЕЛОГО хлеба. Скажи, что я распорядился…»
Через некоторое время появилась тетя, неся под мышкой, завернутый в газету, кирпич хлеба. Когда она развернула его, у меня перехватило дух. Это был огромный кирпич свежевыпеченного белого хлеба. Про белый хлеб я только слышал, а, может быть, мне читали в какой-то книжке или видел в кино. Он был теплый, упруго-мягкий, с волнующими незнакомыми запахами чего-то невероятного. Она передала его мне. Я много раз держал в руках большие кирпичи хлеба с припеком, которые были очень увесистыми. Эта буханка показалась мне легкой, как пух. Как потом выяснилось, тот начальник выдал ей для меня особый белый хлеб, который пекли для специального магазина. Он был легкий, воздушный, хорошо пропеченный, с глянцевитой поджаренной корочкой, издающей неземные запахи. Я прижал буханку к себе, согреваясь ее теплом.
-Отец, если бы я мог дать тебе хоть крошку этого сказочного хлеба!
Я шел рядом с тетей, которая всю дорогу благодарила начальника за такой подарок, а он ей все что-то рассказывал про своего маленького мальчика, который теперь неизвестно где. Я шел рядом с ними, и, проковыряв дырку в торцевой части буханки, потихоньку пробовал неземную пищу. Мечтая накормить и отца, и его боевых товарищей, я, как бы за них, все пробовал и пробовал, бережно прижимая кирпич хлеба к груди. Болезненные спазмы потихоньку прошли, и я стал даже ощущать какую-то приятную, но еще недостаточную тяжесть в животе. Не помню, сколько и куда мы шли по хлебозаводу, но вдруг этот однорукий человек, вспомнив обо мне, сказал, что я могу прямо здесь поесть хлеба. Я стоял, потупив голову, страшно стесняясь, что уже начал есть без разрешения. Он хотел взять буханку из моих рук, чтобы перочинным ножиком отрезать кусок. Зажав нож в зубах, он с силой вытащил у меня хлеб. Но буханка в его руке вдруг исчезла, спалась в ладони, внезапно изменив свою форму. От удивления у него изо рта выпал ножик.
-Неужели ты сам... Один съел всю буханку? Соня, да здесь же осталась только корка от хлеба.
Потом он расхохотался, сжимая рукой спавшиеся корки бывшей буханки:
-Ну и молодчина, вот это – солдат. Отец бы похвалил тебя, - захлебываясь от неудержимого хохота, говорил он, видя мой полный конфуз и первые навернувшиеся слезы, капающие с ресниц.
Я голодным взглядом просил его вернуть мне такие вкусные подгорелые корки хлебного кирпича. Он понял и протянул их мне. Я стал в открытую их поглощать.
Потом он спохватился и быстро повел нас в медчасть завода – показать доктору. Он не мог себе представить, как такой маленький мальчик мог за такое короткое время осилить огромную буханку хлеба, и боялся, чтобы чего-то не случилось со мною.
А я даже и не наелся. Я мог бы съесть еще и еще несколько таких волшебных кирпичей хлеба. Наше военное, голодное детство…

На дамбе

Маленький мальчик в поношенном зимнем пальто, перепоясанном веревкой в виде кушака, в шапке-ушанке, крепко завязанной тесемками у шеи, обмотанной шарфом, идет по дамбе. Он не идет, а как бы прорывается сквозь пургу вперед, рассекая волны несущегося навстречу снега, которые, обтекая его, закатываются за края дамбы в жгучую темень откоса. Он продвигается шаг за шагом, преодолевая тугую стену ветра со снегом. Его руки ухватились за лямку, которая обвивается на груди. Как бурлак, он тянет на веревке деревянные, большие санки, нагруженные каким-то белым кулем, крепко привязанным к саням. Видимо, это дорогой для него груз, потому что он каждую минуту, не смотря на пронзительный ветер и завывающую поземку на высокой дамбе, поворачивается к санкам и что-то кричит в пургу. Лицо занесено снегом, ноги скользят, порывы ветра сдувают его, но мальчик упорно продолжает продвигаться вперед…
И вдруг резким порывом ветра его вместе с санями снесло с дамбы. Он барахтается в сугробе, стараясь остановить опасное скольжение под откос, но ни на секунду не выпускает лямки, связывающей его с санками. Скольжение прекратилось, они остановились на середине откоса. Малыш приближается к санкам, приоткрывает край толстого зимнего одеяла, в которое завернут груз, и сквозь завывание поземки кричит: «Зиночка, с тобой ничего не случилось? Не замерзла?» Видимо, услышав положительный ответ вновь тщательно запаковывает дорогой куль с его маленькой сестренкой и тоскливо смотрит вверх откоса, на дамбу, куда надо вновь карабкаться…

Перед его глазами вдруг вырастает фигура солдата в валенках, полушубке, в варежках. Солдат снимает варежку и протягивает ему руку: «Держись, сынок, ты ведь старший брат, ты – сын солдата. Еще немного и вы будете дома…»

Фигура спасителя исчезает. Но он уже не одинок. Вцепившись в лямку, мальчик преодолевает подъем и вновь сквозь завывания ветра продолжает путь по высокой дамбе над Татарской слободой…
-Дорогой отец, надейся на меня, я тебя не подведу. Пока ты бьешься с лютым врагом, я постараюсь заменить тебя Зине. Она ведь такая маленькая; мама еще не вернулась с работы, а бабушка старенькая, и нет у нее сил…
Эта сюрреалистическая картина повторялась часто, почти всю долгую зиму 1943 военного года.

Мне уже было шесть с половиной лет, и был период перед поступлением в первый класс. Это был тот же детский сад, где отец с Ноней Ольбинским (двое раненых офицеров-фронтовиков) на их приеме получили по яичнице-глазунье, которую они не могли даже поднести ко рту под молящими о еде взглядами детишек. Яичница осталась нетронутой, и о дальнейшей ее судьбе я всегда фантазировал в мечтах.
Я был «взрослым» и стараясь помогать домашним, считал обязанным быть сестричке вместо отца. Ведь он таким хотел видеть меня.
И я в свое время (год назад) ходил в тот же детский сад. Помню военные плакаты на стенах, воспитательницу, обучающую нас гимнастике. Мы полуголые, в каких-то маечках и больших черных сатиновых трусах, делаем разные упражнения под бодрую мелодию марша: «Мы рождены, чтоб сказку сделать былью…» Особенно потрясали меня слова: «…даны нам руки-крылья, а вместо сердца – пламенный мотор…». Я видел себя маленьким, одиноким, полуголым, замерзающим в своих «спортивных одеяниях». И вдруг на тебе – «руки-крылья» и «пламенный мотор». Автоматически вслед за другими детьми я повторял нелепые упражнения, а в мыслях на «руках-крыльях», увлекаемый «пламенным мотором», летел высоко-высоко, откуда мог обозреть весь земной шар и выискивал, где воюет отец, чтобы прилететь к нему на помощь…
Я уже старший, пошел в первый класс и взялся помогать дома. Каждый день отправлялся еще до темноты в детский сад, чтобы привезти оттуда Зину. Она всегда с нетерпением ожидала меня, одетая в зимнее пальтишко, шапку с длинными ушами и хорошо укутанная в шарф. Мне оставалось только обуть ее в старенькие валенки, усадить в большие, взятые напрокат у соседей, деревянные санки, хорошо запаковать ее в два зимних одеяла и накрепко привязать веревками. Ведь нас ожидал длинный и нелегкий путь, когда уже по середине дороги начинало темнеть, и только редкие фонари на столбах освещали высокую дамбу, ведущую из детского сада к нам в Козью слободу. Ведь не было никого, чтобы привозить сестренку домой из садика.
Мы, дети войны, взрослели быстро.





Copyright © 2000 Pastech Software ltd Пишите нам: info@souz.co.il