Новости   Доски объявлений Бизнес-каталог   Афиша   Развлечения  Туризм    Работа     Право   Знакомства
Home Page - Входная страница портала 'СОЮЗ'
ТВ-программа Гороскопы Форумы Чаты Юмор Игры О Израиле Интересное Любовь и Секс



 Главная
 Правление
 Новости
 История
 Объявления
 Фотоальбом
 
 Статьи и фото
 Интересные люди
 Работа объединения
 Форум
 ЧАТ
 
 Всё о культуре
 Гродненская область
 Могилевская область
 Наши друзья
 Витебская область
 ОТЗЫВЫ О НАШЕМ САЙТЕ (ЖАЛОБНАЯ КНИГА)
 Гомельскя область
 Брестская область
 НОВОСТИ ПОСОЛЬСТВА БЕЛАРУСИ
 Минская область
 Ссылки
 ВСЕ О ЛУКАШЕНКО
 Евреи г. Борисова
 Евреи Пинска



Поиск Любви  
Я   
Ищу  
Возраст -
Где?








Иегуда (Эрнст) МЕНДЕЛЬСОН - (Воспоминания об отце) - 3
Пятидесятирублевка

Мне в детстве часто снился этот сон. Злосчастная кредитка достоинством в пятьдесят рублей. Она – большая, существенная, солидная, красная с овальным портретом Ленина. Я вижу ее, лежащую на столе. Я то хочу оставить ее для мамы, то вновь беру ее и украдкой кладу обратно себе во внутренний карман. Когда я выкладываю ее в очередной раз, она вдруг начинает шевелиться, как живая. Ленин укоризненно смотрит на меня, неожиданно лукаво подмигивая мне…

Вспомнился случай. Я приехал в поселение «на территориях» Бейт-Эль, где тогда с женой и двумя маленькими детьми жил в караване мой второй сын. Их не было дома, и они предоставили мне караван, чтобы я мог провести время и отдохнуть перед медицинской передачей на радио «Аруц-7». Было тихо, полутемно. На стене висел портрет Хафец Хаима, праведника и большого еврейского ученого, выполненный оригинальным способом. Портрет не был нарисован обычным образом, он состоял из ивритских букв, слов, текста. Портрет Исроэля Меира (Хафец Хаима) был изображен текстом слов. Кстати, такая же линогравюра уже несколько лет висит и у нас дома, но с нею никогда не происходило ничего сверхъестественного. Я прилег на диван, чтобы отдохнуть перед выступлением после дороги среди враждебных арабских поселений.
Кстати, и сам приезд был необычным. У меня не было машины, и я ждал автобуса на остановке при выезде из Иерусалима. Многие из ожидающих «брали тремп», искали «попутки» в разные еврейские поселения в этом направлении. Я тоже решил «голосовать», т.е. поднятой рукой пробовать остановить попутные машины. Мимо меня проехала на медленной скорости какая-то новенькая машина. Она вдруг остановилась и задним ходом подъехала ко мне.
-Куда едешь?.. Ты умеешь водить машину?.. У тебя есть права?
Я ответил положительно, и тогда водитель вручил мне ключи от машины и удостоверение на нее со словами:
-Когда приедешь в Бейт-Эль, то передай ключи и права на радиостудии.
-Да, но я плохо знаю дорогу в Бейт-Эль, и машина твоя «автомат», который я до сих пор еще никогда не водил.
Он в течение нескольких секунд объяснил мне, как ее вести, как открывать электронные окна, заодно и путь к цели: «Прямо, налево, опять налево и т. д. ...» Мой «спаситель» в вязаной кипе исчез, и я остался в недоумении, сидя за рулем незнакомой мне новенькой машины. Все его «инструкции» я тут же успел забыть.
-Куда ты едешь? – обратился ко мне солдат с автоматом «М-16» на ремне. Узнав, что мне нужно в Бейт-Эль, он попросил «тремп». Я с радостью согласился с условием, что он покажет мне направление (он должен был выйти раньше конечной цели моей поездки) и поможет разобраться с вождением машины «автомата». Дорога промелькнула незаметно в разговорах, когда я ему рассказывал анекдотичные случаи времен моей службы полковым врачом.
Прибыв в поселение, я никак не мог успокоиться от мыслей:
-Ну, какой же мы народ - евреи. Найди еще кого-нибудь на свете, чтобы отдал в руки совершенно незнакомому человеку новенькую машину, тем более, что все это происходило на неспокойных «территориях», где транспорт и так ежедневно угоняли, пополняя арсеналы арабов! Я думаю, что такого не встретишь нигде в мире.
Итак, я лежал на диване, стараясь вздремнуть, и вдруг взгляд мой упал на портрет Хафец Хаима, висевший в полумраке передо мною на стене. Мне что-то показалась странным. Я надел очки и опять взглянул на портрет. Лицо праведника менялось, то искажаясь рябью волны, то вытягиваясь вертикально, то – горизонтально. Я отвернулся и даже замотал головой. Наваждение не проходило. Портрет вдруг начал как бы подмигивать мне, строить разные рожи… Мне стало страшно и не по себе. Что за чудо, мне ведь уже за 60, заслуженный дедушка, вроде бы, опытный врач. Что творится?
Прошелся несколько раз по каравану, вновь улегся. Портрет продолжал безумствовать. В панике я выскочил из каравана и еле-еле успокоился только после вечерней молитвы перед самым началом радиопередачи…
Раньше такого со мною не случалось, кроме…

Ленин с купюры подмигивает мне, строит рожи. И вдруг красная бумажка уже в какой-то речушке под чистыми текущими струями воды колышется, как водоросли, изображение купюры меняет очертания, медленно удаляясь от меня под водой… Или вот она красным, кровавым флагом развевается на ветру, трепещет на фоне неба, укоряя в чем-то меня. Как будто пролил красную кровь…
Мать часто посылала меня за покупками. Продукты мы «получали» в магазине по карточкам, выстаивая многочасовые очереди. Военные очереди, кто может забыть их, тем более, когда тебе только шесть лет! Хорошо помню, как в очередях сетовали, что буханка недопеченного хлеба из комбинированной муки стоила на рынке 200-300 рублей. Как бы хорошо не выстаивать очереди на холоде, в страшной давке, среди брани, матерщины и злобы. Но у кого же имеются такие деньги, чтобы покупать хлеб на рынке?
Я пошел за покупками, «отоварился», и у меня еще осталась сдача от суммы, данной матерью. Были какие-то денежные знаки, среди которых выделялись 50 рублей. Это была крупная банкнота красного цвета и с большим в овале портретом Ленина на ней. Матери дома не было, я положил сдачу на столик, а пятидесятирублевку оставил у себя в кармане. Бес попутал. Этот проступок я помнил долгие годы и, уже будучи взрослым, несколько раз покаянно рассказывал матери, которая не то чтобы не верила, но вообще не придавала значения этому поступку, уверяя меня, что с удовольствием сама бы мне дала эти деньги, если бы я попросил. Но тогда это «воровство» ь мучило меня.
Я оставил эти деньги не для себя.
Отец был на фронте. Маленькая белокурая сестричка казалась мне такой беззащитной, такой военной сиротинкой, что даже сердце сжималось от жалости. Я всячески старался помогать ей, защищать, стараясь заменить отца. Она была очень бойкой, всегда водилась с мальчишками старше ее возраста, чаще с моими приятелями. Наравне с нами запрыгивала на подножку или «колбасу» проходящего трамвая, поддерживаемая мною, катаясь с нами «зайцем», в свои три с половиной года даже пыталась зимою цепляться железным крючком за проходящий грузовик «полуторку» и скользить на прохудившихся подошвах валенок по обледенелому в выбоинах шоссе.
Я решил на эти пятьдесят рублей «сделать жизнь» нам, т.е. купить то, чего мы не имели обычно. Я солидно вошел с нею в трамвай, может быть, впервые купил на двоих билетики. Потом мы, довольные, что нам не страшен никакой контролер, сошли возле Кремля. Я накупил сказочные сладости: для себя леденцового петушка на палочке за 5 рублей, а ей – предел наших мечтаний, красного коня на палочке, которого она потом более часа сосала, наслаждаясь каждым прикосновением губ или слизыванием сладкого сиропа, образовавшегося на крупе коня от сосания. Затем мы пошли на дневной сеанс в кинотеатр «Пионер», где вначале показывали киножурнал военной хроники. Хорошо, что в зале было темно, и никто не мог видеть слез, заливавших лицо, и спазмов в горле при виде военных событий. Ведь где-то там был и наш дорогой отец…
Помню, что это был день невероятных наслаждений. На короткое время мы зашли в исторический музей, где меня больше всего поразила богатая, позолоченная карета графского выезда. И вот мы уже в «ТЮЗе» (Театр юного зрителя), где Иван-царевич срубал мечом головы многоголового Змея-Горыныча. Я ликовал вместе с сестрой, представляя, как отец так же срубает головы «фашистской гидры», изображения которой висели на многочисленных плакатах на всех улицах Казани.
День фантастических удовольствий окончился. Сестренке я не рассказал, откуда у меня богатства, благо, что все, кроме леденцовых чудес, стоило тогда копейки. И вот мы уже возвращаемся домой. Я уныл и печален. Мать подумала, что я заболел, и даже забыла отругать за позднее возвращение. Я же, воспользовавшись ее подозрениями, сразу побежал в кровать, укрылся с головой и стал фантазировать об отце.
-Отец, я за тебя сделал для Зиночки праздничный день.
Фантазии, мечты, прикус губ, слезы под одеялом и сны, сны об отце.
-Где ты?.. Что с тобою?.. Почему не пишешь, не приезжаешь к нам?
В детстве я еще несколько раз нарушал семейную традицию: брал что-то без спроса. Но эти пятьдесят рублей сидели в мозгу болезненной занозой, пока я, став взрослым, не рассказал покаянно все матери.

Семь витаминок

Мальчик, чем-то разгоряченный, бежит по снегу в распахнутом старом пальтишке с развевающимися на бегу ушами зимней шапки, крепко сжимая что-то в обеих ручонках. Вон он приостанавливает бег, открывает ладонь. В левой руке у него кубик черного шоколада, оставивший следы на горячей ладошке. Мальчик облизывает шоколадные следы и потом осторожно лижет краешек шоколада. Ему хочется попробовать заветную сладость хотя бы еще раз, но, что-то вспомнив, он вновь сжимает кулачок и продолжает свой бег по снежной дороге…
Глаза его светятся огромной радостью. Он куда-то спешит, торопится, ловким пинком на бегу сшибая заснеженную кромку дороги. Но вдруг вновь останавливается и осторожно разжимает кулак другой руки. Почти не дыша, с благоговением он смотрит на цветные горошинки, чуть склеившиеся на его ладони. Их семь, они разного цвета: красного, синего, желтого, зеленого, белого…
Это семь сладких витаминок, которые дали, как новогодний подарок. Обычным школьникам выдали по пять витаминок, а детям фронтовиков – по семь. Искушение выше его сил, он глотает слюну, набравшуюся во рту. Хочет закрыть ладонь, но слишком огромен соблазн. С величайшей осторожностью, еле прикасаясь губами, он слизывает, втягивая легким дыханием заветное лакомство. Белый шарик витаминки исчезает за губами, уходит за зубы и мягко располагается прямо под языком…
Мальчик продолжает свой бег. На лице расплывается блаженная улыбка. Во рту разливается райский вкус. Сладкая витаминка, новогодний сюрприз медленно, наполняя рот слюной, тает под языком…

Я пошел в школу в семь лет, хотя в нашем классе было много детей старшего возраста, которым из-за войны не удалось начать учебу во время. Все годы учебы, потом уже и в Речице, эта разница в возрасте сохранялась, что приводило к множеству курьезов, доходящих до того, что своего соученика мы звали «батькой».
В классе было холодно, сидели в пальто. Писать было нечем и не на чем. Поэтому мы сшивали старые газеты и выводили буквы, а потом и писали между печатных строчек. Чернила на таких самодельных «тетрадях» расплывались. Но не дай Б-г, чтобы кто-то посмел писать, а тем более, капнуть на один из многочисленных портретов «вождей», ежедневно публикуемых в центральных газетах «Правда» и «Известия». Мало кто уже помнит, что значит: промокашка, чернильница-непроливайка, которую носили в мешочке-кисете на шнурке или железное «вечное перо». Сегодня, когда все пишут шариковыми ручками (а скоро будут печатать только на переносном компьютере), мало кто помнит, как мы, высунув от напряжения языки, старались красиво с наклоном и с нажимом писать железными, раздвоенными на конце, перьями, которые были разных видов… Они нам служили иногда разменной монетой в играх.
Вся радость детишек выплескивалась на переменках между занятиями. Примитивными играми, догонялками, озорством мы разогревали окоченевшие тела. Каждая перемена походила на небольшой погром.
Зимою на перемене мы забирались на старый школьный сарай и оттуда с высоты прыгали в снежный сугроб. Эта игра была небезопасной, и многие возвращались в класс с ушибами, синяками, разбитыми носами. Одного мальчика даже увезли в больницу с переломом ноги.
Я в детстве не отличался храбростью, но, как сын фронтовика и еврей, который «воюет с кривым ружьем в Ташкенте», должен был держать форс.
Я взобрался на прохудившуюся крышу сарая, каждую секунду рискуя соскользнуть по обомшелой кровле, покрытой снегом, и свалиться вниз. Было высоко и жутко. И вот я уже на краю и надо решаться прыгать. Сколько было метров высоты, я не знаю, но для меня это было очень высоко. Где-то далеко внизу виднелся уже размятый падающими телами сугроб. Ноги сами по себе старались упереться в скользкий край крыши, а вокруг раздавалось:
-Ну, что боишься? Храбрец… Прыгай.
И вдруг со стороны тонким, противным голосом:
-Два еврея, один жид – по веревочке бежит.
Я закусил губу, оттолкнулся и прыгнул вниз. Показалось, что лечу целую вечность. Но вот - удар приземления. Кубарем через голову перевернулся несколько раз по склону сугроба и встал.
-Отец, я не подвел тебя. Они больше не будут дразнить нас…
Радостный от совершенного подвига, разгоряченный, красный и мокрый от тающего снега я вернулся в класс. Там нас ожидал сюрприз.
В то время уже стала поступать американская помощь. Какого только добра не было в этих посылках! Были и такие вещи, о которых мы даже не слышали, не представляли об их существовании. Продовольственные американские посылки, видимо, спасли не одну жизнь. Кому они доставались, оставалось неизвестным... Но тогда к новому году получили американские посылки. И тушенка, и упакованные брикетики настоящего масла, и пакетики халвы, и еще масса разной вкуснятины в консервах, которые мы так и не попробовали. Из всего этого богатства школьникам на новый год выдали по куску пищевого шоколада и… витаминки. Это были такие кругленькие шарики разного цвета, где под засахаренным слоем были витамины, судя по тому райски кисленькому вкусу, который разлился по всему рту, когда я попробовал одну. Почти все дети тут же набросились на сладости, мгновенно уничтожили их, не оставив и следа.
Дома же лежала больная сестричка. Кажется, она болела с ангиной. Т
Высокую температуру мама «сбивала» пирамидоном и еще давала красный стрептоцид, которым пользовались для борьбы с инфекцией.

…Зина была больна. У нее держалась высокая температура. Отец пришел из госпиталя на двух костылях. В это время в Казани был и раненый Ноня Ольбинский, единственный танкист, спасшийся из горящего танка. Они сидели в нашей, отгороженной фанерной перегородкой, комнатке. Было весело и радостно. Отец с нами, гостит герой-танкист, на столике разная еда из их военного пайка. Они весело смеются, выпивают, произносят тосты за победу. Температурящая сестричка в детской кроватке, огороженной решетчатыми стенками. Она все время порывается придти к нам за стол, встает на кроватке, протягивает ручки и беспрерывно говорит. Лицо ее пылает от жара, белокурые локоны спадают на глазки. Она возбужденно хохочет, желая обратить внимание взрослых. И вдруг декламирует:
...Прилетел комарик
И сел ей на лоб…
Но так как она не могла правильно произносить «р» и «л», то выходило:
…Приетей комаик
И сей ей на ёб…
Все покатились со смеху. А она вновь и вновь повторяла стишок, вызывая безудержные приступы смеха взрослых. Я тоже хохотал…
Последнее слово было распространено среди военной детворы. И это было еще не верхом военного лексикона. Мы рано взрослели.

Сестра

Несколько минут тому назад веселые, как на картинке, горы, окаймляющие светлую, солнечную, зеленую лужайку, вдруг темнеют, наливаясь гранитной суровостью. Они тесным кольцом окружили полянку. Невысокие горы, как живые, как бы надвигаются, смыкая непробиваемый каменный строй. Вдруг на одном склоне гранит расступается, будто тяжело приоткрылось каменное веко. На меня смотрит пронзительный, живой, говорящий глаз... Еще и еще новые глаза открываются в горах с нескольких сторон. Первый глаз, как бы украдкой от всех, подмигивает мне…

Это было в Речице после войны. Мне было лет девять-десять.
Тот страшный сон я помню всю жизнь. Я не могу во всех деталях рассказать о последствиях, но это было что-то вроде предсказания.
Мне снится, что я иду по одинокой долине, окруженной приветливыми горами, снаружи покрытыми зеленью. Ярко светит солнце. Пригожий летний день. Мелькают стрекозы, бабочки на цветах, заливаются цикады, а в выси замерла темной трепещущей точкой птица. Покой и благо вокруг.
Гуляя, я прошел между двумя невысокими горками, как в ворота, на прекрасную темно-зеленую лужайку. Продолжая любоваться природой, я углубился внутрь, и вдруг – внезапно провалился в какую-то неглубокую яму в виде окопчика прямо посреди поляны. Я увидел, как по дну ее ползет змея. Большая змея. Среди тишины только потрескивает ее чешуя, соприкасаясь в движении с землей. Вначале от испуга я замер. Потом хотел бежать, выбраться из ямы, но не смог сделать ни одного движения, как будто стал заколдованным, окоченел. Змея, приближаясь ко мне, стала делать стойку, подымаясь вверх на хвосте. Я озирался вокруг в надежде на чью-либо помощь. Но была тишина, внешнее благолепие, ни одной живой души. Только гранитные темно-серые горы, которые окружали эту заколдованную поляну. Мне было ужасно, но я ничего не мог сделать.
И вдруг я вижу, как к тому же проходу между гор, откуда я вошел, приближается тетя Соня, ведя за ручку маленькую Зину. Они весело разговаривали, Зина все наклонялась к земле, срывая одинокие цветочки. Ничто не предвещало им опасности. Мне стало страшно за сестренку, что вот и она должна попасть в эту западню со змеей. Я хотел кричать, грудь моя разрывалась от сжатого воздуха, горло будто бы кто-то сдавил.
-Но я должен закричать! Я обязан их предупредить об опасности. Они не должны преступить границу и войти в эти «ворота»!
Горы, окружавшие такую прелестную западню, вдруг приняли угрюмый вид, потемнели, стали более резкими их гранитные бока. Внезапно в горе открылся провал, и там оказался огромный глаз горы, который мне таинственно подмигнул. Вот и на другом склоне – тоже подмаргивающий глаз. И на третьем, и на четвертом…
Я проснулся от нечеловеческого крика-воя. Это благим матом орал я сам спросонья. Я еще долго не мог остановить этот жуткий крик, вырывающийся у меня из горла, который не на шутку перепугал всех спящих. Помню, как отец с матерью подбежали ко мне, пытались что-то выяснить. Я ничего толком не мог рассказать, только все повторял:
-Зина. Яма. Горы. Змея...
Не помню, как меня успокоили, но этот сон я помнил всю жизнь. Он был настолько страшен, что о нем я в подробностях так и не рассказывал никому. Уже намного позже я поведал его жене. А когда в связи с воспоминаниями о нашем отце, я рассказал его сестре, та была в недоумении, почему я ей никогда об этом не рассказывал…

Ассоциации
Мы собирались покинуть Россию. Это длилось долгих три года. Уже познакомились с «отказниками», которые были более организованны и даже демонстрировали диафильм цветных открыток об Израиле, объясняя изображенные места. Ведущим был Гилель Бутман, которого после второго ленинградского процесса крепко посадили. Среди нас был и поэт Борис Фурман, о котором, если пожелает В-вышний, трагический и героический рассказ.
Боря написал стихотворение.

«ВОРОБЕЙ»
В русском простонародье воробьев называют «жидами».
Вот кричат мальчишки:
«Бей жиденка! Бей!»
И воробушек, дрожа, взлетел на крышу.
Ах, ты маленький, несчастный воробей,
Посмотрите, он от страха еле дышит.
Был я в детстве, словно этот воробей.
Годы, годы, ничего мы не забыли…
Во дворе кричали:
«Бей жиденка! Бей!»
И меня порою били, ох, как били.
Стал я взрослым, но не деться никуда.
Ощущаю каждым нервом, как украдцей,
Скалясь злобой, шепчут в спину:
«Бей жида!»
Но не бьют пока, чего-то там боятся.
Вот кричат мальчишки:
«Бей жиденка! Бей!»
И воробушек, дрожа, взлетел на крышу.
Не дрожи так и не хохлись, воробей,
Ты на крыше, ты над ними, ты их выше. 1958

Додик, двух с половиной лет, в очередной раз был болен. Он лежал с температурой, раскрасневшийся, разбросив ручки в детской кроватке с решетчатыми высокими стенками. По сути дела, это была единственная стоящая мебель в нашем скромном жилище.
Я пришел с очередного «сионистского сборища» и принес отпечатанные на машинке стихи Бори. Шепотом, чтобы не разбудить больного ребенка, я с выражением прочел стихи для Леи. У нее даже выступили слезы.
И вдруг Додик встает в своей кроватке. Крепко ухватившись ручонками за стенку кроватки, весь пышущий жаром, он жалобно, но настойчиво закричал:
-Не надо бить жиденка! Не бейте жиденка! Жалко!
Тогда я моментально вспомнил детство, сестричку и ее «стихи»…

Дома меня ждала младшая сестра. Я уже взрослый – ученик первого класса. Она никогда не пробовала витаминок, не знает вкуса шоколада, даже если он только для приготовления приправ. Для нас это было невероятным лакомством. Я представлял, как обрадуется она. Я думал, как бы поступил наш отец. Переборов соблазн, я бросился по заснеженной дороге домой. Школа была в полутора километрах пути.
Всю дорогу я бежал, чтобы не поддаться соблазну и принести ей заветные подарки. Ах, как манил меня этот шоколад, зажатый в левом кулаке! И как притягательны были витаминки, так сладко приклеившиеся к вспотевшей ладони…
Зина встретила подарки с огромной радостью, тут же в кровати моментально расправившись с ними. Я сидел и смотрел, как она наслаждается. Видимо, слюнки текли у меня, потому что мать чуть ли не силой заставила угостить меня хотя бы одной витаминкой и оставшимся крошечным кусочком шоколада. Но какие они были вкусные!!!
Отец, мне было трудно, но я не подвел тебя!

Крынка молока

Светлоголовый, плотно сбитый мальчуган развалился на полотняной койке в палате пионерского лагеря. Это большая брезентовая палатка, натянутая на высоких деревянных шесты. Душная летняя ночь. Тишина, нарушаемая похрапыванием, редкими вскриками и хлопаньем ладоней по потному телу в попытке убить комара-мучителя, всю ночь противно жужжащего под ухом. Мальчик только в трусах, прикрыт легкой простыней. На его лице временами мелькает счастливая улыбка – видимо, снится что-то хорошее…
А может быть, он во сне уже со своим отцом, боевым офицером, на фронте бьет немчуру? Может быть, они уже захватили сопку, и его, сына полка, командир полка лично, в присутствии всех награждает боевым орденом? Все может быть в детском сне.
Но вдруг мальчик резко просыпается, вздрагивает, пугливо оглядывается вокруг и осторожно протягивает руку под кровать. Что-то обнаружив и ласково погладив под койкой, он удовлетворенно поворачивается на другой бок, прикрывается простыней от назойливых комаров и вновь засыпает с блаженной улыбкой на устах…

Это было в пионерском лагере, куда устроили меня по большому «блату», ведь мне - только шесть лет. Я был крупным и, вероятно, записали меня старше возрастом. Мне было не очень уютно в лагере, хотя я играл бравого рубаху-парня. Приходилось доказывать малым антисемитам, что я тоже русский человек и мать моя Мария Захаровна, хотя имя ее была Мера (Мирьям). Считаться евреем было огромным позором, особенно в жестокие военные годы. Большинство пионеров в лагере были татары или башкиры.
Мать изредка навещала, приезжая в лагерь с Зиной. Это был праздник. Я очень скучал по родным, чувствовал себя среди детей чужаком. Не с кем было поговорить, поделиться. Отец, его судьба на войне постоянно не выходили из головы. Этим я жил и на утренней линейке, и на мероприятиях, и в редких походах. Иногда я даже уходил в другом направлении, заставляя вожатых разыскивать пропавшего, хотя по своей природе я был организованным с детства. Видимо, в те моменты буйная мальчишеская фантазия уносила меня далеко за пределы реальности.
Голод был везде. И в пионерском лагере тоже было «не до жира, быть бы живу». После питания в лагерной столовой я всегда вставал с желанием еще бы чего поесть. Хлеб, который выставляли на столах в металлических тарелках, исчезал в мгновение ока. Нужно было быть достаточно проворным, чтобы ухватить из общей хлебницы. Зато соли было вдоволь. Шутники иногда пересаливали кому-то в тарелке, будь то суп или каша, чтобы потом отставленную тарелку опустошить в добавку к своей порции, запивая соленое водой. Рядом были деревни, в большинстве своем татарские. Деревенские женщины приходили в лагерь торговать своими продуктами. Счастливые дети, у которых оказывались деньги, могли приобретать и домашний творог, и вареную картошку, и клубнику, и пироги. Но самым большим лакомством было топленое молоко. Его приносили в маленьких глиняных крынках. Горшочки были круглыми, темного цвета обожженной глины и излучали, как нам казалось, сказочный вкус и тепло топленого молока. Молоко, которое часами топили в русской печи, было покрыто сверху толстым слоем желтоватой поджаренной пенкой, покрывающей верхний слой топленых сливок. Ах, какое это было неземное лакомство, как безумно, призывно тянул к горшочку запах чуть пригорелого молока! Больше никогда в жизни я не испытывал такого соблазна. Счастливцы, купившие горшочек, тщательно хранили богатство, «прикладываясь» наедине. Как мы завидовали им!
Конечно же, я не смел и намекать матери об этом вожделении, зная тяжелое положение семьи. Однажды мама, случайно заметив мою реакцию на чей-то горшочек или по иной причине, при посещении купила два горшочка с топленым молоком. Один мы моментально распили втроем, и мать все старалась, чтобы нам с сестрой досталось побольше.
К великой радости она оставила один горшочек мне. Он был плотно завязан тряпочкой и укутан в кусок деревенской ткани для сохранения тепла и вкуса и для предосторожности. Я носился с ним, как «дед с писаной торбой», не зная куда спрятать, где сохранить…Практически я все время был при нем. На ночь я вначале положил его у себя на койке под тощую подушку, мечтая, как позже с наслаждением буду лакомиться пенкой. Но с горшочком под подушкой было невозможно заснуть. Поздно ночью осторожно, чтобы никто из спящих не заметил, переставил его под койку, замаскировав сандалиями и рубашкой.
Ночью мне снились волшебные сны, сопровождаемые крынкой топленого молока. Во сне горшочки то размножались, строясь рядами, тесно прижатые один к другому, то выстраивались в четырехугольники, то в параллелепипеды, исполняя затейливый танец победы живота над духом…
Или вдруг я оказывался на передовой с крепко прижатым к груди горшочком топленого молока, разыскивая роту отца. Отец, худой, обросший, покрытый пороховой гарью, радостно улыбался, завидев меня. Белые зубы в улыбке ярко выделялись на закопченном лице. Он хотел прижать меня к себе, но я отстранялся, боясь, что он раздавит заветный горшочек. Сказать же при всех о топленом молоке я боялся, так как хотел, чтобы его выпил отец, не делясь ни с кем. Ведь в этом крошечном горшочке гномиков было так мало молока. Отец не понимал, что со мною происходит, недоуменно смотрел. (Ведь столько времени не виделись!) Я же только заговорчески подмигивал ему, стараясь увести в сторонку.
Потом я просыпался, так и не успев угостить любимого человека. Просыпался в страхе, весь в поту и сразу же щупал заветный, гладкий бочок горшочка – на месте ли…
Видимо, к утру я заснул беспробудным сном измученной души.
Разбудил меня пронзительный горн, зовущий на утреннюю линейку.
Медленно достал рубашку, прикрывавшую клад, обул сандалии. Я подождал, пока все уйдут из палаты, для уверенности на всякий случай потрогал бок сокровища и побрел на построение с обязательным подъемом флага. Все мои мысли были на горшочке. Я представлял себе, как буду пить, медленно смакуя вкус топленого молока, жевать подгоревшую корочку пенки. Линейка с ее формальностями тянулась бесконечно.
Но вот мы уже в палатке. Осталось несколько минут для сборов и бега в столовую на завтрак. Опоздаешь – проморгаешь. Я уселся на койке, притворяясь, будто чувствую себя неважно. Все вихрем унеслись в столовку, и я медленно протянул руку под койку.
Слава Б-гу, твердый бочок горшочка на месте, прикрытый тряпкой. Я быстро вытащил «притырку», осторожно поставил приятную тяжесть на колени и развернул укутывавший его кусок деревенской ткани…
Я остолбенел, окаменел от ужаса…
В тряпке оказался небольшой булыжник… Моя мечта пропала, исчезла, канула в тартары. Кто-то иной, этот мерзкий вор, наслаждался топленым молоком из маленького глиняного горшочка.

Красная церковь

Красное, кирпичное, довольно приземистое здание с возвышающейся над ним колокольней. Оно стояло в стороне от дороги, неподалеку от узкоколейки, по которой изредка проходили товарные составы, груженные топливом, ведомые небольшой дрезиной. Это была странная постройка, как и та семья, которая там проживала на отшибе в одиночку. Странным был и огромный черный пес, появлявшийся без лая, как из-под земли. Странными были и вороны, и грачи, которые стаями кружились над колокольней, особенно по весне. Странным был и дребезжащий звук старого, треснутого колокола, который мы изредка извлекали, тайком поднявшись по расшатанной лестнице на заросшую паутиной колокольню. У колокола не было «языка», звуки добывали, ударяя по нему отрезком рельса…
Там царила атмосфера тайны, мистической загадки. Эта старая, не действующая, но официально еще не закрытая властями церковь совсем непросто действовала на психику впечатлительного мальчика военных лет, оставшегося без отцовской опеки…

Заброшенная, бездействующая церковь массой красного обожженного кирпича возвышалась слева по дороге к школе. Она всегда вызывала у меня недоумение, массу вопросов, подсознательный страх.
-Что же это такое? Для чего? Почему и кому это нужно? И вообще, что такое – церковь, кому там должны бить поклоны?
На все эти вопросы никто не мог дать мне объяснения. Всю «информацию» я получал от уличных мальчишек, самих ничего не знавших, из прочитанных книжек, от ребят той семьи, которая проживала при церковном здании. Да еще работала мальчишеская фантазия…
Рядом проходила узкоколейка, по которой иногда проезжала дрезина, тянувшая за собой 4-6 открытых товарных вагончиков, нагруженных каменным углем (антрацит), дровами или чаще всего торфом. Вероятно, их подвозили к какой-то электростанции или заводу. Конечной остановки этих составов я не знал, хотя мы часто цеплялись за «буфера» проходивших вагонов, изредка взбираясь на сами платформы. Было высшим шиком сидеть на высокой куче торфа, обдуваемым встречным ветром на малой скорости товарного состава. Мы казались себе взрослыми лихачами, а я еще и фантазировал, что таким образом могу добраться на фронт к отцу. Часто за мною увязывалась сестренка. А однажды, когда она сидела у насыпи на откосе путей, возле краешка деревянных шпал, поддерживающих рельсы, кто-то подарил ей игрушку. Узкоколейка пересекала дорогу в школу, круто уходя влево, и исчезала за поворотом кирпичной стены церкви, как будто бы уходя в иной неведомый нам мир…
В первом классе я познакомился с одним мальчиком, который по секрету сообщил мне, что живет в церкви. До этого я никогда даже не осмеливался приближаться к ней из-за разных слухов, боязни всего мистического и из-за того, что однажды видел, как из калитки выбежала огромная черная собака. Она вела себя странно: не лаяла, не виляла хвостом, а целенаправленно бежала на кого-то. Когда прохожий остановился, испуганный ее видом и грозным молчанием, то и она остановилась. Я был свидетелем, как они долго стояли друг против друга без звука, без движения, как две окаменевшие статуи.
Я спросил у этого мальчика и о собаке, и о том, не водятся ли там черти, хотя очень плохо себе представлял последних. Вообще в военные годы было много чертовщины, мистики и разных странных слухов. То Гитлер (да сотрется его имя!) на козьих копытах, и поэтому (даже ночью) не снимает сапог, то в колбасе обнаружили человеческий палец и цельные ногти, то шпионы вылавливают детей для обмена на пленных немцев. Вообще нас учили подозревать каждого и всякого, не немецкий ли он шпион. Газеты и книжки были заполнены такими рассказами. Советский человек должен быть бдительным к проискам капитализма…
Вечерами, за отсутствием других развлечений и просто освещения, мы собирались группами, и во тьме носились самые фантастические россказни, сказки и легенды, прочитанное и услышанное…
Мальчик, пригласивший меня в гости, сказал, что они живут семьей в пристройке при церкви, она сама не функционирует, а собака - их.
И вот я пришел к нему в гости.
Вся территория вокруг церкви была окружена высоким каменным забором с железными воротами, закрытыми навсегда, и такой же кованой калиткой, кажется, зеленого цвета. Пристройка, где обитала семья, находилась сразу же слева при входе, куда вело высокое крыльцо. Все обитатели отличались немногословностью, будто бы хранили какую-то тайну. А вообще-то, их положение было незавидным в стране сплошного неверия и атеизма. Самым бранным словом после «врага народа» было - «служитель культа». Они почти не разговаривали при посторонних даже друг с другом. Меня встретили не очень приветливо. Кроме большой собаки, которая, обнюхав меня, скованного страхом, и взглянув на хозяина, как тот реагирует, больше не подходила, как будто бы я был неодушевленным, я еще увидел его старшего брата, юношу лет 15-16.
Самым главным было то, что он ввел меня тайком в помещение заброшенной церкви. Не помню, как мы вошли, через вход или просто пролом в стене. Это была первая церковь, увиденная мною в жизни.
Огромное заброшенное помещение с высоким, круто уходящим вверх куполом стояло в полутьме. Какие-то неясные лики, а может быть, и сохранившиеся остатки росписи темнели на облупленных стенах, прорезанных в высоту узкими окнами-бойницами.
Свисающие обрывки старых тканей, перемешанные со свисавшими спутанными клочьями паутины, обрамляли пустое пространство. Таинственные мрачные углы и закоулки. Чуть заметный ветерок, иногда врывающийся через прорези окон, жутко шевелил эти декорации. Было тихо, сумрачно, страшно и загадочно, будто бы я вошел в иной, ранее неизвестный мне мир. Мир, который пугал и отталкивал. Затаенный ужас чего-то, что неотвратимо должно произойти, заполнили мою душу.

Детская душа, чистая, еще окончательно не перепачканная мерзостью жизни, это такой чувствительный инструмент земного мира. Затем мы обрастаем жирком «знаний», понятий, привычками ко лжи, мерзости, преступлениям. Душа наша покрывается непроницаемым панцирем цинизма и вседозволенности. Она уже не может воспринимать первозданно так, как по замыслу В-вышнего должна воспринимать наш мир. Как я завидую тому маленькому мальчику, который так тонко и верно воспринимал все вибрации подаренной нам жизни. Мы приходим в этот мир добрыми гостями, чтобы попробовать исправить то, что недоисправили в прошлом воплощении. Но потом мы постепенно все забываем, как и забываем восторги и страдания нашей изначала чистой души. Ведь каждая душа – частица Всеобъемлющего, Всезнающего и Вечного…
Это было необычное ощущение погружения в тайну. Уже позже, когда я читал гоголевского «Вия», то представлял себе именно те картины, потрясшие меня в пустой, заброшенной, красной церкви.
Я потом видел великолепные церкви-дворцы: Петропавловскую крепость, Храм на крови, Казанский собор, Исаакиевский собор, но везде, как и в той старой кирпичной церковке, меня преследовало ощущение страха, напряжения, ожидания чего-то страшного и ужасного. А может быть, это кричали мои еврейские гены, прошедшие пытки костров инквизиции, изгнания моего народа из разных стран, последней Катастрофы, где погибли и мои родные?

Это было в середине 1980 года. Я приехал в Италию. В приморском пригороде Рима - Остии работал с «прямиками», пытаясь передать те крупицы еврейского, что успел впитать. Тогда я ходил в небольшой вязаной кипе, которую вообще перестал снимать после указания офицера безопасности, что из-за палестинцев, заполонивших Остию, безопаснее ходить в каскетке. Там я встретил и Зяму Дрица, и речицкую соседку Нину с ее семьей. Так как я очень немного знал из наших законов, то с семьей Нины пошел в Ватикан, кажется, в собор Петра.
Еврею нельзя даже приближаться к капищам и любым местам, где служат, поклоняются чуждому делу (авода зара), а не Единому Б-гу.
На меня удивленно оглядывались посетители, особенно итальянцы, принимая неизвестно за кого. Высшие сановники Ватикана тоже ходили в таких же только красного цвета кипах на лысых головах. Вся разница была не в том, что они были в длиннополых рясах, а в том, что на фоне наголо бритых лиц выделялось мое, обрамленное мощной темной с еле заметной рыжинкой бородой.
Там я вновь вспомнил ту красную церковь. Меня потрясли две колонны, изваянные как бы из черного, железной крепости дерева. Они были невероятно широкими у основания, немного суживающимися кверху. Они были витые, как будто сплетенные из огромных фантастических черных субботних хал. Они выглядели на фоне соборных декораций чрезвычайно необычно. Кто-то сказал, что это настоящие колонны из самого Иерусалимского Храма…
Молящиеся христиане потрясли меня. Было просто отвратительно видеть женщин-кликуш рядом с мужчинами. Некоторые бились лбами об каменный пол, некоторые причитали, взвизгивая перед мраморными скульптурами, будто бы я попал в языческое капище. Другие, более скромные, плакали и отбивали поклоны перед мертвыми картинами, изображающими полуодетую молодую женщину с ребенком на руках. Большинство же сидели в разных местах на скамейках, мирно беседуя о житейских делах, как будто бы не было лучшего места для посиделок или деловых встреч. И это верующие люди, «верящие», что Б-г Всезнающий, Присутствующий всегда, везде и во всем, который Один и Един? Поклоняться идолам, плакать, как в картинной галерее, перед изображениями, целовать камень скульптур или полотно картин…
Представьте себе на минутку музей (Эрмитаж, Третьяковка, Русский музей), где посетители ведут себя подобным образом перед картинами или скульптурами. Даже там царит торжественная тишина, атмосфера почтения, строгости, недозволенности…
Это зрелище мне показалось настолько неестественным, надуманным, истеричным, что я постарался сразу же выбраться оттуда и пробежать по залам музея. Разве так общаются с Вездесущим, В-вышним? Разве можно публично ломать комедию перед Царем Царей?!

В любой самой захудалой синагоге прихожане ведут себя иначе. Нельзя ни о чем говорить, кроме «слов Торы» (диврей Тора), как и беседовать на посторонние темы. А во время молитвы Шмона Эсре евреи стоят в полной тишине. У женатых мужчин головы и тела обернуты традиционным ритуальным покрывалом (талитом), как бы отделяющим молящего от всего. Ноги строго составлены рядом, как «у ангелов, стоящих на одной ноге», до окончания молитвы нельзя сдвинуться с места. Слова молитвы произносятся таким тишайшим шепотом, что видны только шевелящиеся губы. Ни звука, и только покачивание в ритме молитвы. Ведь еврею дается право непосредственно разговаривать, просить, умолять, благодарить В-вышнего. Не через священника (попа, ксендза, «батюшку»), не через ангела, не через (избави Б-г!) какое-то изображение или кумира. Прямо с Создателем мира! И еврей говорит с Ним…
Два метра (арба амот) со всех сторон окружают молящегося, и Б-жественное присутствие (Шхина) опускается на это место, если еврей молится в миньяне (десять совершеннолетних евреев).

Но платой за посещение пустующей кирпичной церкви было восхождение на колокольню по шатким, связанным бечевкой лестничным перекладинам наверх, на простор панорамы этой части Казани. Когда мы поднимались, то я видел себя юнгой, взбирающимся на реи парусника (шхуна, бригантина, каравелла, клипер), который на всех парусах при попутном ветре понесет меня к отцу на фронт…
Долгий, трудный подъем закончился выходом на заваленную хламом площадку колокольни. С четырех сторон проемы между четырьмя столбами, на которых держалась остроконечная крыша, где был подвешен колокол. Старый, огромный, безмолвный церковный колокол.
Передо мною открылась великолепная панорама. Узкоколейка извивалась внизу тонким ручейком блестящих на солнце рельсов, вдали справа виднелась дамба, внизу которой сквозь насыпь протекала петлистой змеей речка и - море крыш домов и домиков Козьей слободы. Вдалеке проносились вагоны трамваев, автобусы и рогатые (дуга) троллейбусы, по шоссе двигались грузовики и легковушки… Ветер свистел, пел и ярился в ушах, желая сбросить вниз с такой неистовой силой, что я должен был ухватиться за столб. А надо мною в глубоком голубом небе парили облака, намного ближе, чем обычно я видел их с земли. Захватывало дух. Я всегда боялся высоты, не то, чтобы до ужаса, вероятно, был нормальный страх высоты. Но тут весь мой естественный страх, который не отпускал меня и во время подъема, мгновенно улетучился. Мне хотелось парить, лететь вместе с облаками в дальнюю даль, к моему отцу…
-Отец … Где ты? Отзовись…

ОТЦОВСКИЕ УРОКИ

Отец не вел образ жизни религиозного еврея. Я ни разу не видел, чтобы он посещал синагогу, отмечал еврейские праздники. Да и в той страшной действительности, чтобы существовать, да и просто – жить, он постоянно должен был все это, если оно и было, скрывать даже от самых близких людей. Но всегда и везде он вел себя, как еврей. Ощущение причастности к еврейскому народу он накрепко передал и нам, его детям. Большинство его друзей и знакомых были евреями, хотя и неевреи не были исключением.
Я всегда знал, что отец - еврей и верный сын своего народа не только по специфичным фамилии, имени и отчеству (р. Давид Авраамович Мендельсон!). Сейчас, когда я весь в воспоминаниях детства и юности, четко припоминаю те события, эпизоды, детали, которые с сегодняшней моей точки зрения, взгляда религиозного еврея, говорят и о его глубоких еврейских корнях, и о еврейской душе.
Пусть В-вышний даст мне возможность пройти и по этой тропе воспоминаний, сквозь их дымку…
Это будет далеко не полный перечень, как и не все детали (память человека ограничена), но хотя бы какая-то крупица сохранится.
Я очень надеюсь, что сестры помогут мне в этом нелегком деле.

Я хочу, чтобы не было заблуждений. У отца, как у любого живого человека, были и отрицательные качества, привычки, выработанные очень нелегкой жизнью.
Но вот перед человеком стоит неполный стакан воды. Он может видеть, что стакан – почти наполовину пустой, а может увидеть почти полный стакан. Жаждущий человек рад той воде, которую ему может дать этот стакан. Я вижу, и чем больше проходит времени, тем больше и больше, именно ту воду жизни, которую я пил из того не совсем полного стакана.
Отец не был мягок со мною. Я почти не помню случаев, чтобы он обнимал, ласкал, гладил, целовал и миловал. Да и вообще, у нас в семье это не было принято. Именно поэтому я старался, а часто через силу, давать как можно больше этих «мелочей» моим детям. Ведь мне так не хватало этого! Однажды я мучил мою маму, когда уже мне было за пятьдесят, почти всю ночь, чтобы она вслух призналась мне в любви. Так я этого и не добился. Но у нас на видео осталась запись, когда мать ласковым движением приблизила меня, седого мужчину, к себе. Я сотни раз прокручиваю этот кадр, и каждый раз слезный ком, сжимая, перехватывает мое горло…
Помню постоянно повторяющийся эпизод. Я, что-то натворивший за день, жду прихода отца. Наши женщины полны желания «привести меня в порядок». Сами они этого сделать не могли. Приходит с работы усталый, часто измученный отец. Тяжело садится на стул. Женщины стаей набрасываются на него, даже не подав стакан воды, и засыпают его жалобами.
Он ставит меня перед собою, произносит небольшое вступление и спрашивает: «Расскажи, что было».
Я стою насупленный с опущенной головой. В мыслях я произношу слова раскаяния, признание в любви к нему, понимание его состояния и положения по отношению ко мне после всех жалоб. Но – это только мысленный диалог.
Перед ним стоит насупившийся, замкнутый, виноватый, иногда со слезами на глазах, подросток, который не поизносит ни слова.
-Ну, скажи, хоть что-нибудь… Ты будешь говорить?..
И опять – гробовое молчание, виноватая поза… Так могло продолжаться долгие минуты, иногда до получаса.
Отец должен был поесть, передохнуть, переброситься парой слов с женой, уделить внимание детям. Время шло, а с ним уходило терпение человека, измученного войной и тяжелой жизнью…
Происходил взрыв, я получал… Потом побег под бабушкину кровать, куда доносились крики-вопли женской команды…
Уже когда я был взрослым, в наш последний год общения, когда мы раскрылись друг другу, отец рассказал мне, что однажды случайно нашел мои стихи, где я описывал эти своими мучения. С тех пор он больше ни разу в жизни не поднял на меня даже руки.
И все же я помню только хорошее. И чем я старше, особенно став отцом и дедом, тем больше понимаю и оправдываю его.
И действительно, если бы не строгость отца, что бы могло выйти из впечатлительного, переполненного буйной фантазией, порой вспыльчивого и неудержимого подростка?!

Спасение душ

Был жаркий июньский день 1941 года.
Молодой солдат в форме с длинным ружьем с примкнутым к стволу трехгранным штыком, с тощим рюкзаком за плечами подошел к калитке, ведущей через двор, засаженный редкими плодовыми деревцами, к деревянному домику. Он постучал щеколдой калитки и, не услышав ответа, вошел внутрь. Постучался в двери дома и, получив разрешение, вошел внутрь.
Пожилой еврей сидел за швейной машинкой и что-то тщательно строчил. Его жена и дети были дома.
Солдат что-то страстно и настойчиво объяснял хозяину, а тот убедительно отвергал все его доводы. Спор длился около получаса…
Вдруг лицо солдата побледнело, он, сжав губы, сорвал с плеча винтовку и резким движением взвел затвор. Как в замедленной киносъемке, он поднял ствол ружья и навел на пожилого человека. Тот побледнел, привстал со стула. Женщина всплеснула руками, что-то громко причитая…
Эта немая сцена протекала несколько секунд, показавшихся всем вечностью…
Но вот портной вдруг обмяк, ссутулился и кивком головы согласился с доводами. Солдат повелительным жестом пригласил последовать его приказу…

Отец ушел на фронт добровольцем. Наши женщины только успели собрать вещи первой необходимости и пешком с детьми пришли к Днепру. У причала стояла огромная, просмоленная баржа из-под соли. Толпа волновалась, бросалась из стороны в сторону, сминая слабых. Все хотели попасть на баржу, ведь враг с невероятной скоростью приближался к Речице. А что тогда будет?
Вдруг через толпу стал пробираться молодой солдат с винтовкой на плече. Толпа пыталась расступиться, давая ему дорогу, ведь он, служилый, наконец-то, наведет порядок… Рассекать густую толпу было нелегко. Он что-то кричал, но в этом гуле было невозможно что-либо расслышать. Безумная толпа напоминала карман бредня, переполненный пойманной рыбой, которая вне воды на воздухе теряет способность целенаправленно двигаться. Нелегок путь через бушующую гущу, но вот он уже возле семьи. Молодая жена с двумя детишками, ее мать и сестра.
Он теперь прокладывал проход к трапу баржи уже для всей группы…
Обутые в ботинки и обернутые до колен солдатскими лентами-обертками ноги твердо стояли на раскаленной прибрежной гальке. Крепкое тело в напряжении вытянулось струной. Он пытается в последний раз, разглядеть своих на высоком борту баржи, ожидающей прибытия буксира. Он не слышит ни рева толпы, ни плача оставшихся, ни тревожных гудков подплывающего буксира. Мысли бьются в голове:
-Что будет с моими дорогими? Когда еще встретимся, если вообще суждено? Куда их занесет судьба? Только бы остались живыми! Только бы выдержали! Родные детки мои! Жена… Пусть Небеса берегут вас…
Он машет высоко поднятой рукой в страстном и горьком прощании.
Я запомнил навсегда мужественную фигуру солдата с винтовкой, провожавшего нас в тяжкий и дальний путь. Это был мой отец…
Но вот прицепили буксир. Он взревел всей силой пара котлов через гудок на высокой трубе и, напрягаясь, медленно потянул баржу…
-Куда судьба ведет самых близких на свете людей?..
Он получил отпуск только на несколько часов. Четыре часа уже промчались в поисках семьи и помощи при погрузке. Осталось мало времени, а столько еще нужно успеть сделать. Ведь он решил спасти как можно больше евреев, а главное, всех родственников. Вечером политрук объяснил, что гитлеровцы уничтожают, подчистую вырезают всех евреев и даже тех, в ком течет восьмая часть еврейской крови. Свои слова он подтвердил показом приказов по немецкой армии, вырезками из английских газет, и даже привел живого свидетеля. Это был польский еврей, который после «акции» остался единственным живым свидетелей из 25000-ного еврейского местечка. Его это потрясло до глубины души. Немцы неуклонно приближаются, кажется, уже захватили и Минск. А там остались все его родные. Что с ними сейчас? Как им помочь?.. И раньше ходили слухи об окончательном решении еврейского вопроса. Не всем слухам и заявлениям советской пропаганды люди верили. Но когда отец увидел щуплую фигурку беглеца, его отсутствующий, страдающий взгляд, его безысходность, то сразу поверил всему.
Вначале надо бежать к Пекаровским, это как раз по дороге, ведь еще надо заскочить домой, проверить, попрощаться с родным местом… Когда он вошел к ним в дом, реб Сроэл сидел, как обычно, за своей швейной машинкой и быстро что-то шил. Это был хороший портной. Реб Сроэл остался единственным верующим евреем из всей семьи. Продолжая шить на машинке, он на все убеждения солдата отвечал своими объяснениями. Дескать, это пропаганда, немцы не такие страшные, как их хотят представить. Со времен первой Мировой войны он лично знал их: культурные, образованные, воспитанные люди, даже собаку не обидят. С ними надо только по-хорошему и правильно себя вести. Они даже говорят на языке, так похожем на наш идиш. Он решил остаться с женой Эстер, с Таней, Ноней и Аником. Ничего плохого они не сделают. Кому нужен портной с его парносой и его семьей?
Видя, что убеждения не помогают, что решение реба Сроэла твердо, отец на секунду представил их судьбу, вспомнив того польского беженца. Бессильное бешенство наполнило его грудь: неужели дать им погибнуть, всей семье, его родным? Решение созрело мгновенно. Он медленно снял с плеча винтовку, взвел затвор, загнал патрон в ствол. Металлический щелчок заряжаемого оружия был угрожающим. Отец медленно поднял ружье, наведя его на перепуганного портного:
-Или сейчас же вы все покидаете дом и бежите из Речицы, или лучше я сам порешу всех…
Видимо, тот понял, насколько это серьезно. Ведь Давид такой уравновешенный, толковый, знающий, верный еврей.
-Хорошо, Додик, мы сейчас же собираемся.
Он окинул взглядом свой домик, швейную машинку, незаконченный заказ… Слезы выступили на его глазах:
-Рибоно шель олям, спаси нас, спаси Свой народ Исроэль… Не дай нам погибнуть. Отомсти за невинную еврейскую кровь… Только на Тебя, Авину ше башомаим, я надеюсь. Отдаю нас в Твои руки…
Отец бежал по Карла Маркса, свернул направо на Ленина и помчался по ней к дому Ольбинских.
-Неужели и они так же? Но какая же все-таки вера у старого портного! Значит, еще будет жить наш народ…
По дороге он останавливал, просто хватая за грудки прохожих, внешне похожих на евреев, и в считанные секунды горячо убеждал их бежать от немцев. Иногда он стучал в окна или двери домов, где жили знакомые евреи, и тоже предупреждал их. Отец старался спасти как можно больше людей, ведь через пару часов он уже будет в армии, и тогда ничего не поделать. Могут погибнуть невинные люди от фашистских нелюдей…
И вот неподалеку от угла Урицкого он увидел одноэтажный дом Ольбинских. Вначале стучал в закрытые ставни окон, выходящих на Ленина, а затем бросился к двери. На его продолжительный и яростный стук никто не ответил. Но он продолжать стучать. С противоположной стороны улицы кто-то выглянул:
-Чего ломишься, солдат? Никого же там нет, они с пожитками уехали еще рано утром…
На душе отлегло. Он очень боялся, что фетер Мейше, который еще при помещике был столяром-краснодеревщиком, как и реб Сроэл, решит, что и при немцах можно жить. Слава Б-гу, успели бежать!
А теперь быстрым ходом по Урицкой, Калинина и на Карла Маркса.
Крепкий сруб дома одиноко стоял за воротами, тоскливо глядя на безлюдную улицу стеклами окон-глаз. Он отрыл калитку, вошел во двор. Вот окно их комнаты, где проведено столько светлых минут, где они с Мерочкой растили детей, радовались и грустили, надеялись и любили.
-Где сейчас мои? Что с ними? Когда еще увижусь?
Чтобы на прощанье их не беспокоить, он не сказал, что уходит добровольцем в партизанский отряд. Родной двор, крыльцо дома, где проведены лучшие годы. Придется ли вновь встретиться здесь?
Ему стало так тоскливо на сердце, что даже не захотелось попрощаться с их комнатой. Он спешно закрыл все ставни дома, запер их изнутри, закрыл на ключ все двери. Защелкнув калитку изнутри, перемахнул высокий забор. Последний прощальный взгляд на дом…
Окинул мельком улицу… Кажется, все евреи бежали… Улица пустынна, калитки заперты, ставни окон закрыты. Только напротив, влево наискосок открытые окна, но там живут неевреи…
-Кажется, все что мог, уже сделал… Дай Б-г, чтобы все уцелели, выжили и вновь встретились на радостях… после войны…

Павлик Морозов

Его памятник, бюст или скульптура преследовала нас повсюду с раннего детства: в детском саду, школе, парке культуры, на любой площади, в пионерских и комсомольских газетах. Изображали его в виде подростка с развевающимся пионерским галстуком на шее, идущим против ветра…
Перед его изображением давали «клятву» девочки и мальчики, принимаемые в октябрята, пионеры или в комсомол. Его «подвиг» изучали в школах…
«Подвиг» заключался в том, что Павлик Морозов донес на своего отца-кулака в «соответствующие органы». «Органы», конечно же, арестовали отца, и уже не помню, убили или только посадили. Родные, пораженные предательством и отцеубийством, отомстили вероломному предателю, вышедшему из их семьи.
Был ли на самом деле Павлик, или его выдумали, как и массу коммунистических мифов, не важно. Намного важнее, что его пока что не приписали к евреям…
Мы, советские школьники, должны были любить, преклоняться, почитать и гордиться Павликом Морозовым, что успешно и выполняли в массовом порядке. О нем писали сочинения, ему посвящали стихи и литературные вечера…
Итак, мне вспомнился этот давнишний случай и урок, который преподал мне отец. В те давние времена советским людям было запрещено слушать заграничные «лживые, империалистические» радиостанции, заполненные «змеиным ядом ненависти, гнусной лжи и презрением к советскому народу». Это относилось и к «Радио Свобода», и к «Голосу Америки», и к «БиБиСи», и к прочим «вражеским голосам», включая с особой тщательностью заглушаемый «Голос Израиля». «Простые советские люди» все же ухитрялись на своих допотопных радиоприемниках слушать «голоса». Их слушали с большей внимательностью, чем это делали по отношению к «невыключаемому» радио официозной сети. У нас дома была радиола, кажется, марки «Рекорд». Довольно неуклюжее сооружение советской радиопромышленности.
Обычно отец, усталый после тяжелого рабочего дня, слушал радио по ночам, когда мы все спали. Я помню, как сквозь сон доносились до меня скрипы, хрипы, звуки самых мощных в мире советских «глушилок», отрывки джазовой музыки, тогда тоже запрещенной, какие-то глухие, неясно бубнящие голоса.
В этот вечер я каким-то образом оказался в широкой родительской кровати и лежал рядом с отцом. Мама спала с другой стороны, завернувшись в свой край двуспального ватного одеяла. Я лежал с края, изредка прикасаясь к родному телу отца. Мы с ним спрятались под одеялом. Отец принес в наше «логово» радиоприемник. Я просто купался в таком желанном для меня отцовском запахе (о нем я вспомню в ночь рождения моего первенца!). Отец разговаривал со мною, как со взрослым, зеленый глазок «Рекорда» чуть подсвечивал под одеялом, звуки переключаемых радиостанций создавали интимный фон. Сколько лет прошло, а я все помню, как будто было только вчера. Не знаю, о чем бубнил «голос», но точно не о содержании передовицы «Правды» или «Известий». Да и это мне было неважно. Отец был возле меня, со мною.
Нам было уютно и хорошо вдвоем. На улице мороз. Ночной свежевыпавший снег искрится под полной луной. Пронизывающий ветер воет в проводах и в трубе. У нас же в доме полная изоляция, что помогает безопасно слушать запретное радио. Дом, срубленный из толстых бревен, проконопачен сухим мхом и обшит досками. Высокая завалинка наполнена классным шлаком. Над потолком большой чердак, тоже устланный толстым слоем шлака. Крыша покрыта (я помогал отцу ее крыть) хорошей дранкой, которая из года в год обрастала слоем зеленого, пушистого и ворсистого на ощупь мха. Помню, как раньше крыша была крыта толью. Интересно, не происходит ли слово «толь» от ивритского «таль» (роса, на которую выпадал и был прикрыт еще слоем росы легендарный синайский манн)? Толь – черные рулоны картона, пропитанного со всех сторон асфальтом. Такими листами покрывали крышу, скрепляя полосы тонкими деревянными планками. Крепкая кирпичная труба идет из русской печи с заветной лежанкой на ней.*
Окна закрыты двойными рамами, где между ними внизу проложен слой ваты, посыпанный новогодними блестками со стаканчиком, наполненным крупной солью (такой солью сторожа в садах заряжали охотничьи ружья) против запотевания стекол. Окна закрыты двухстворчатыми деревянными ставнями, которые на всю ширину прижаты металлической планкой. В доме в ушко на конце стержня вставлялся запор-задвижка. Полная звуковая изоляция. Но мы с отцом еще укрыты толстым стеганым зимним одеялом в пододеяльнике.
Нам очень хорошо. Радиола подмигивает зеленым глазком. Чей-то «Голос» вещает что-то не очень просоветское… Отец иногда уходит в слушание, а я все время наслаждаюсь его близостью, нашей «тайной».
Он поворачивается ко мне и спрашивает:
-Что вы проходите в школе?
Из всего материала и всех школьных дисциплин я вспомнил рассказ о Павлике Морозове, видимо, решив пройти отцовское испытание, ведь он не так часто разговаривал со мною наедине и в такой близости.
-Героический поступок пионера Павлика Морозова…
После недолгого раздумья отец спросил:
-А что ты думаешь о Павлике?
-Ну, он – герой. Выявил кулаков, которые эксплуатировали простых крестьян. Благодаря ему их поймали и наказали по заслугам… Я думаю, еще недостаточно… А его зверски убили. Мальчика, храброго героя…
-Но ведь он донес на родного отца?!
-Ну и что, что на отца. Ведь тот был бандит, преступник.
Непродолжительное молчание. Потрескивание приемника. Зеленый глазок подсвечивает половину родного мне лица. И шепотом, на выдохе:
-А ты тоже бы так сделал? Выдал бы отца?
-… А как же… Конечно, если бы отец был врагом народа…
Если бы, не дай Б-г, был преступником перед советским государством…
-Так иди сейчас, выдавай. Я же слушаю радио, которое запрещено. По-ихнему, совершаю преступление, не зная в чем заключается…
- ..?
Я прикоснулся к отцовской руке, прижал ее к себе и стал целовать. Отец не убирал руки. Другою - гладил мою голову, приговаривая:
-Ничего, сын. Все будет хорошо. Ты должен был пройти этот урок. Отца нельзя предавать. Тот, кто предает отца, предаст все: и родину, и народ, и семью…
Мы обнялись, мои горячие слезы перемешивались с шепотом страстного признания в любви. Я не помню в детстве второй такой телесной и душевной близости, ведь семья была советско-спартанской: никаких слюнтявостей, добрых человеческих слов, признаний. Как этого мне не хватало потом в жизни. Какою мерзкою была бездушная советская действительность! Какими «роботами» пытались вырастить нас! Слава Б-гу, не удалось выкорчевать еврейские искорки…
Я всю жизнь помнил и этот поздний зимний вечер, и отцовский урок о «доносчиках». Только в Израиле я узнал понятие «мосер» (доносчик). Уж не отсюда ли пошло блатное «мусора» по отношению к милиции?

Я всего этого не знал и даже не догадывался, и вел себя так, как подсказывало сердце. А сердце не всегда подсказывает верно. Я истощил себя до того, что чувствовал, что вот мне приходит конец. Поняв это, я, с Б-жьей помощью, нашел в себе силы оторваться от этого смертельного дурмана – беспробудной тоски. Постепенно оживал, что заняло около года…





Copyright © 2000 Pastech Software ltd Пишите нам: info@souz.co.il